Андрей Геласимов - Рахиль
И что мне сказал бы Сократ, попади я в эпицентр его диалектических упражнений? Полных укоризны, само собой.
Сократ. Поделись же с нами, незнакомец, своими мыслями. Что, по твоему разумению, есть счастливая старость?
Пока еще неясно кто, но очень печальный. Брось, старина. Разве тебя самого не колотит твоя же собственная жена Ксантиппа? Все говорят, что колотит. Так что нечего тут сидеть и намекать, будто доволен семейной жизнью на склоне лет.
Сократ. Как интересно ты говоришь! Но скажи нам прежде всего: отчего у тебя нет имени? Вот у меня есть имя, и про Алкивиада мы все знаем, как его зовут, и даже Протагор известен среди нас под тем именем, которое дал ему отец, а вот про тебя мы ведь ничего не знаем. Как называешь ты себя сам?
Пока еще неясно кто, но очень печальный. Если хочешь, зови меня Алкивиадман. Или Койфматогор. Как тебе нравится.
Сократ. Ты, по моему разумению, из финикийцев?
Койфматогор. Лишь по отцу.
Сократ. И как же у вас, у финикийцев, определяется счастливая старость?
Койфматогор. Да я ведь, Сократ, не такой старый уж человек, чтобы знать ответ на эти вопросы.
Сократ. Я задал тебе, финикиец, ровным счетом один вопрос. Почему же ты говоришь "вопросы"?
Койфматогор. Потому что старость, Сократ, способна умножить все - как печали и радости, так и вопросы.
Сократ. Мне думалось, что в нашем с тобой возрасте множиться должны ответы.
Койфматогор. Не множатся, Сократ. Не множатся, хоть убей. Очевидно, это такое же распространенное заблуждение, как то, что старикам жить хочется меньше, чем молодым.
Сократ. В этом я с тобой соглашусь, финикиец. Но как же все-таки ты определишь счастливую старость, зная теперь, что старикам жизнь так же мила, как и молодым людям? И не уклоняйся больше от моего вопроса - вот о чем я тебя попрошу.
Койфматогор. Хорошо, Сократ. Я, пожалуй, отвечу тебе, какой мне видится счастливая старость.
Сократ. Рады будем послушать тебя. Вот и Алкивиад, хоть он еще молод, перестал смотреть на танцовщиц и даже не велит, чтобы ему долили вина. Такое, финикиец, бывает нечасто.
Койфматогор. Счастливая старость, Сократ, это когда прекрасная девушка, моложе тебя на тридцать лет, вдруг пишет у тебя на руке свое имя. Вот здесь, на внутренней стороне. Чуть выше запястья.
Впрочем, я все же немного наврал Сократу. "Прекрасной девушкой" Наталью назвать было нельзя. Просто - чего не сделаешь, пытаясь убедить какого-нибудь упрямого грека? С другой стороны, как выразился один мой студент, "на вкус и цвет - у каждого свой фломастер". Вот и рисуем. У кого Юдифь с заспанной головой Олоферна (отличная, кстати, была бы реклама снотворного), а у кого - Джина Лоллобриджида с обложки пятидесятых годов. И плечики кокетливо оголены. Но нам чужого не надо. Со своими бы девушками разобраться в конце концов. Пусть даже прекрасными их называешь только в полемическом запале.
Но имя на руке все-таки было. Тут уж я не соврал. Точнее, инициалы. "Она рисует на руке заветный вензель Н да Е".
Вера спросила: "Это что у тебя?"
Вот в этот момент я как раз и сказал: "Я ухожу. Больше так продолжаться не может".
Потому что к тому времени речь не шла уже ни о каком призе. То есть сначала я еще забивал себе голову всякой чепухой насчет того, что имею право, что это мой приз, что не зря ведь всю жизнь только и думал что о работе, и теперь вот "награда нашла героя" и можно рассматривать ее как вполне заслуженный, пусть и не очень ожиданный трофей. Такой, не больше, чем вымпел.
Все это настроение свистело у меня в голове, пока писалась та самая дурацкая курсовая. И еще немного после нее. Но к тому моменту, когда Вера увидела Натальин автограф на моем мужественном, но немного подрагивающем от испуга запястье, весь этот свист уже по большому счету улегся. И мысли о том, что я в любой момент могу это прекратить, тоже как-то перестали радовать своим посещением. Потому что я уже не мог.
В самом начале, пока смотрел, как Наталья грызет свою авторучку, делая вид, что слушает мои замечания по этой якобы курсовой, еще успокаивал себя, что все это так - одна только игра воображения, но, когда сам начал замечать за собой тенденцию к покусыванию карандашей, стало уже не до шуток. Ни в какой микроскоп теперь не сумел бы разглядеть ту черту, которую один раз перескочил, - назад уже не вернешься. Потому что у сердца такие же правила, как у шахмат. Сделал ход - перехаживать нельзя. Даже и не надейся.
- Мне она тоже писала на руке, - сказал Николай, открывая передо мной дверь и пропуская в темную прихожую. - Но я сразу стер. В спортзале было бы слишком заметно. Короткие рукава. Да и вообще детский сад. Я ей сказал: я таких вещей не люблю.
Значит, она просто нас помечала. Клеймила принадлежащий ей скот. Крупный, рогатый, довольный своей участью и полупрозрачной футболкой хозяйки, обтягивающей ее красивую грудь. Совсем не такую, как у наших усталых ровесниц.
Очаровательная пастушка и ее видавший виды табун. Или отара. Тонкости терминологии пока еще от меня ускользали. Значит, было, над чем работать.
- Давай, проходи, - сказал он. - Чего встал? Вешай свой плащик вон там. Не бойся, не пропадет.
- А что это за квартира?
- Я здесь людей пытаю. Застенки НКВД.
- Понятно.
- Я пошутил.
- Да, да, я понимаю. Очень смешно.
Квартира была обставлена всей необходимой мебелью, но мне с первого взгляда стало понятно, что здесь никто не живет. Я попал в конспиративный мир засекреченных явок, паролей и адресов. Кресло, на которое меня усадил Николай, всем своим видом вопило о том, что оно напичкано микрофонами, камерами, датчиками и еще неизвестно чем. Были ли в нем обычные пружины вот в чем я сомневался.
- Ты чего сидишь с таким лицом? - сказал Николай, выглядывая из кухни с открытой уже бутылкой водки в руке.
- С каким?
- С серьезным. Давай, иди сюда. Поможешь колбасу мне порезать. Важное дело, профессор. Это тебе не диссертации про литературу писать и по аллеям носиться. Закуска!
Он поднял указательный палец к потолку и снова исчез на кухне.
- Ну ты идешь? - крикнул он оттуда через минуту. - Надо принять по пятьдесят... Граммульку, профессор, не больше...
Через полчаса я был в общих чертах пьян. Николай, как опытный профессионал, не преминул этим воспользоваться.
- Ну давай, расскажи мне чего-нибудь про евреев... Били тебя одноклассники в детстве?.. Нет, подожди, я сейчас кварцевую лампу сюда принесу.
- Кварцевую лампу? - сказал я, но он уже вышел из кухни. - Зачем нам кварцевая лампа?
- Пока бегали по всей Москве за этим норвежцем, - объяснил он через минуту, - простудились всем отделом. Слышишь, какой у меня голос? Совсем другой. Гундит, как француз.
Меня слегка удивила та отстраненность, с которой он говорил о своем голосе, используя форму глагола в третьем лице, но в конце концов это были его личные взаимоотношения с собственным организмом. Я в них вмешиваться не хотел. Не в таком состоянии. К тому же я понятия не имел, какой голос у него был до этого. Я что, диктофон - запоминать голоса?
- Давай еще по одной махнем... Вот, пусть она здесь стоит. А то заразишься от меня - будешь тоже гундеть на своих семинарах.
Он поставил лампу между нами на стол и включил шнур в розетку.
- Убьет всех бактерий. Только не забудь мне напомнить - надо выключить ее через десять минут. Сгорим, если долго будет работать... Ты хорошо загораешь?
- Нет, у меня кожа плохая. Веснушки.
- Облазишь?
- Да я, в общем-то, редко хожу на пляж. В детстве только ходил. Мама загорать очень любила.
- Понятно. - Он до краев налил обе рюмки. - Ну за тебя...
Через мгновение он легко выдохнул, подцепил вилкой кружок колбасы, зажмурился, откусил, посмотрел на меня и подмигнул веселым, слегка увлажнившимся глазом.
- Ну так гоняли в детстве за то, что еврей? Или давал сдачи?
- Я не помню.
- Да ладно, профессор. Какой там не помнишь! Со скрипочкой, наверное, в музыкальную школу ходил. А они тебя во дворе уже поджидали.
- Я не помню.
Воспоминания прекрасны только тогда, когда ты не делишь их с остальными. Надежность швейцарского банка. Или сверхзасекреченного компьютера американских спецслужб. Как в голливудском кино.
"Введите код доступа".
К тому же глагол "поджидали" не очень успешно маскировал слово "жид". Оно просвечивало, как оттопыренные уши, глаза навыкате и рыжие волосы.
"А ну-ка, жиденок, иди сюда! Скажи матерное слово".
Сколько мне было тогда? Года четыре? От этого, очевидно, и рождалось недоумение. Слишком рано, чтобы понять - жизнь не сахар. Со всей невозможностью произнести этот "сахар" и не картавить в конце. Никто ведь не понимает, насколько иронично обошлась с тобою судьба. В этническом смысле. Поэтому постоянное давление. И ты должен выбрать в итоге - еврей ты или нет.
Но бабушка сказала: "Все чепуха. Люди должны быть разными". И это тоже было не совсем понятно. Почти как слово "жиденок".
Зато удивительная радость, когда потом узнаешь вдруг, что Жид - это еще и знаменитый французский писатель. Забавно, с каких вещей может начаться интерес к мировой литературе.