Максим Горький - Том 1. Повести, рассказы, стихи 1892-1894
— Милостивые государи и государыни! — заговорил дятел. — Рекомендуюсь: я дятел. Я питаюсь червяками и люблю истину, которой неуклонно служу и которая понуждает меня сказать вам, что вас нагло обманывают. Все эти песни и фразы, слышанные вами здесь, милостивые государи, не более как бесстыдная ложь, что я и буду иметь честь доказать вам с фактами в руках… С фактами в руках, милостивые государи! А спросите господина Чижа, где те факты, которыми он мог бы подтвердить то, что сказал? Их нет у него, а именно они-то и нужны ему более, чем мне; они — всё, милостивые государи, и все мы — не более, как только крошечные факты, подтверждающие грандиозный факт мудрости и мощи природы, которой мы должны подчиняться, как дети подчиняются матери.
— Рассмотрим беспристрастно, что есть там — впереди, куда зовёт нас господин Чиж. Все вы вылетали на опушку рощи и знаете, что сейчас же за нею начинается поле, летом голое и сожжённое солнцем, зимой покрытое холодным снегом; там, на краю его, стоит деревня, и в ней живёт Гришка, человек, занимающийся птицеловством. Вот первая станция по пути «вперёд», о котором так много наговорил здесь господин Чиж!..
— Предполагая, что мы устремимся вперёд сообразно его желанию, — в бескорыстии которого я позволю себе усомниться, ибо знаю, что чижи, как и все другие существа, непрочь от популярности, славы и т. п., — предполагая, что мы благополучно минуем сети Гришки и пролетим мимо деревни, мы опять-таки очутимся в поле; а на конце его снова встретим деревню, а потом снова — поле, — деревня, — поле… и так как земля кругла, то мы должны будем необходимо долететь до той самой рощи, в которой, в данный момент, я имею высокую честь говорить с вами.
— Эта ли та страна, в которой, по словам господина Чижа, мы получим награду за наши труды?.. Это ли она?!.
— Я знаю вас, милостивые государи и государыни, я знаю, сколь высоко вы летаете, но… как ни горько мне говорить вам это, — я знаю и то, что никто из вас не взлетал и не может взлететь выше самого себя.
— Попытка господина Чижа завоевать себе ваше внимание путём отуманивания вас блестящими и громкими фразами ясно указывает на степень высоты его мнения о вас, как о здравомыслящих существах!?. Эта попытка должна быть строго наказана, милостивые государи и государыни!..
И, преисполненный сознания выполненной им общественной обязанности, мудрый дятел, окинув торжествующим взглядом слушателей, стал долбить кору осины, на ветвях которой он восседал.
Птицы молча смотрели на чижа и видели, как из его глаз одна за другой скатывались слезинки. О чём он мог плакать, как не о своей вине пред ними?! Такой мизерный, серенький и лживый чиж!
А он понуро смотрел туда вдаль, и его глазки точно прощались там с чем-то.
Молчала роща, и птицы бесшумно разлетались по своим местам. Улетел и дятел, сопровождаемый почтительным преклонением пред его мудростью.
День был такой грустный; он точно расплакаться чем-то собирался.
И вот чиж, который лгал, остался один. Неподвижный и подавленный, он сидел на ветке орешника, и только одна сойка с любопытством поглядывала на него из робкой, дрожащей листвы осины. Но это ей скоро наскучило, и, насмешливо свистнув, она улетела.
А чиж остался и, сидя на ветке орешника, думал:
«Я солгал, да, я солгал, потому что мне неизвестно, что там, за рощей, но ведь верить и надеяться так хорошо!.. Я же только и хотел пробудить веру и надежду, — и вот почему я солгал… Он, дятел, может быть, и прав, но на что нужна его правда, когда она камнем ложится на крылья?»
И, оглянувшись кругом, бедный, маленький чиж нахохлился.
Вот и вся история… Прочитав её, ты, конечно, увидишь, что чиж благороден, но не имеет веры и поэтому нищ духом; дятел благоразумен, но пошл, а птицы-слушатели отзывчивы лишь потому, что любопытны, но они в сущности черствы сердцем и мелки, позорно мелки… Увидав это, ты подумаешь, что я неверно рассказал эту до слёз смешную историю. Думай так, если это тебя утешает, думай!..
Разговор по душе. История мало вероятная, но вполне возможна
На одном берегу реки — реки Времени, милостивые государи и государыни, — стояла в величественной позе Добродетель, а по другому — нервно расхаживал Порок.
Добродетель, точно статуя из самого твёрдого мрамора, была холодна и солидна, а Порок — так низок и настолько пропитан ядом всяческой гнусности, что мухи, укусив его, тотчас же умирали, отравленные.
Добродетель стояла и погружалась в кисель самоуслаждения, а Порок ходил взад и вперёд по берегу и размышлял о лучших способах учинения поступков, кои бы поддержали его реноме.
И в общем всё обстояло благополучно.
Перед ними протекала река Времени, и в мутных волнах её барахтались и дрыгались объекты, на которые направлялись деятельность Порока и взоры Добродетели. На поверхности волн бесчинствовали поклонники Порока, под ними захлёбывались любители Добродетели, а между ними иногда мелькали объекты, ещё не успевшие приобрести себе каких-либо взглядов и убеждений и только широко таращившие глаза и разевавшие рты, оглушённые шумом и полные желания скорее к чему-нибудь приспособиться.
Порок действовал, а Добродетель созерцала и, вслух сочувствуя погибавшим в когтях Порока, втихомолку искренно и безжалостно презирала их:
«Ах, как они пошлы! Фу, как они слабы!.. Не могут противиться Пороку! Пороку, — фи!»
И она незаметно делала презрительную гримасу.
А Порок расхаживал и распевал:
Жизнь — мгновение…Ощущение —Суть и смысл жизни всей.Всего менееПреступлениеПорицать нужно в ней!К чёрту проповедь любви!Разве нам она понятна?..Жизнь — минута — и живиТем, что просто и приятно!..Только начал жить, ан глядь —Уж Плутон вблизи затопал…Торопись цветы срывать!..Кашку слопал — чашку об пол!Право, проще сей моралиНичего нельзя сказать;Чтоб другие не орали!Без сомнения,ПоученияМожно слушать, друзья,Тем не менее,Ощущение —Суть и цель бытия!..
Он пел, и его слушали. Добродетель негодовала и разражалась сразу двумя тысячами стихотворений всех размеров и родов, в коих воспевалась близость её торжества и угрожалось Пороку окончательным поражением. Были стихи иронические, безграмотные, саркастические, этические, лирические, звучные, длинные, короткие… Но Порок хоть бы поперхнулся и мало того, что в свободное от непосредственных и специальных занятий время с удовольствием читал все эти стихи, но ещё сам критику на них писал, в коей сообразно с настроением изрыгал хулу или расползался в похвалах и неизменно замечал, что чистой эстетики побольше бы надо подпускать, тогда бы, дескать, сильнее вышло.
Видя, что стихи не берут, Добродетель пускала в дело прозу и в толстущих книжищах снова доказывала, как дважды два четыре, несокрушимо верно близость и необходимость своей победы над ним, гнусным Пороком.
А он — ничего, и книги читал; конечно, те, которые менее скучно были написаны, и, читая, очень одобрял.
— Ничего, — говорит, — написано веско и убедительно, кое-что можно и мне к сведению принять! — И принимал, чёрт его возьми! Книга-то вся — все восемь тысяч страниц — против него написана, а он — глядь! — из неё новый план действий извлёк и таким образом ещё пополнил инвентарь ухищрений, направляемых им на пагубу человеческих душ.
Итак, — вот как обстояли дела вплоть до того события, о котором я, — с искренним почтением ко всему, что такового достойно, — буду иметь честь ниже рассказать вам, милостивые государи и государыни!..
Однажды он, то есть Порок, занимаясь своим делом и напевая любимую свою песню, действовал в отведённом ему судьбою месте.
Одетый по последней парижской моде, с букетом камелий в руке, он был приличен, но, конечно, всё-таки был гадок, а она, то есть Добродетель, была суха и величественна в своей римской тоге, немного уже ветхой.
Ей вообще невесело живётся, но в этот день ей было скучно более, чем когда-либо.
Её адепты всюду терпели горестные поражения; те же, которые умели и успели избежать таковых, благородно ретировались с поля битвы, шалаберничали и ныли, не имея возможности сделать что-либо иное по причине отсутствия в них живой души. И вот, обуреваемая грустными соображениями о тщете своей борьбы с Пороком, Добродетель вслушивалась в звуки гимна своему сопернику и грустно глядела на его изящно-пошлую и нагло-красивую фигуру.
Но вдруг она ощутила в себе зарождение некоторой новой мысли, мысли странной, несообразной с её достоинством, не гармонировавшей с её деятельностью, даже противной её сущности и формулированной ею, наконец, так: «А не поговорить ли мне с ним по душе? Ведь, в сущности, я никогда не говорила с ним по душе-то. И может быть… кто скажет, что может быть?.. Я заговорю с ним… да, я заговорю!.. Скажут, что это постыдно для меня… Но боже мой!.. Разве впервые услышу я обвинение в неустойчивости и слабодушии?..»