Прохождение тени - Ирина Николаевна Полянская
Я люблю разговаривать с Лео. Наш разговор — это пьеска, сыгранная на четыре ноты.
— Борщ хочешь, Лео?
— А! Борщ! Хочу!..
Лео притопал в комнату, уселся и застыл, выжидательно глядя на меня. Ему хочется поговорить.
— Как тебя зовут? — в который раз спрашиваю я.
— А! Лео! Лео!
— Лев, — неодобрительно поправляет бабушка.
Ей не нравится, что ребенку позволяют коверкать собственное имя. За столько лет могли бы и научить дитя выговаривать его как следует. Бабушка не испытывает благодарности к Ткачихе за то, что та спасла ее дочь. Может, в первые дни после произошедшего и испытывала, но теперь, когда я завожу об этом речь, отвечает, что Ткачиха была женщина бойкая и никому не отказывала, фашисты ей давали столько продуктов, что на весь дом хватало. Я думаю о том, что бремя пожизненной, страшной благодарности просто надорвало ей душу и в какой-то момент бабушка не выдержала, взяла сердце в скрепы и, поджав губы, отгородилась от суматошной Ткачихи.
— Сколько тебе лет, Лео?
— Пать! — радостно отвечает Лео.
— Тебе уже пять лет как пять лет, — раздраженно замечает бабушка.
— Пать, — подтверждает Лео.
Он не верит в раздраженные голоса. Он, наверное, считает, что люди нарочно что-то надевают на свой голос и лестница нарочно скрипит. Бабушка снова нарочно спрашивает:
— Так сколько тебе лет?..
Получив ответ, всплескивает руками:
— Тебе, наверное, известен секрет вечной молодости, Лео!
Существование Лео — это удар пальцем по одной и той же клавише, монотонный, как китайская пытка. Что бы ни предприняли врачи, им не удастся починить застрявшую клавишу, пробудить эти серые, дремотные глаза. Лео мог бы быть моим братом. Старшим братом, если бы не отчаянный поступок Ткачихи. Я понимаю это, я все время думаю об этом, снова обмирая от страха за маму, мучаясь чувством неясной вины перед Лео. Странно, что Лиза всегда выпадает из поля моих чувств, словно и нет ее вовсе. Это в маленьком Лео для меня воплотилась вся тяжесть, вся скудость и ветхость военных лет: голод, отчаяние, разбомбленные дома, зябкие ночные очереди у булочных и вокзалов, бухающие на площадях зенитки, люди, обитающие в земляных норах среди кирпичных руин, живущие воздухом, лебедой, крапивой, очистками и объедками с немецких полевых кухонь. Рядом с Лео мне хочется умалиться и тоже стать птицей, высвистывающей одну и ту же ноту, ведь ум таит в себе большую опасность, настолько большую, что даже не подозревает о ней. Лео пройдет по жизни, овевая нас всех странной тоской по первобытному братству человеческих существ, изъяснявшихся гуканьем, жестами. Память его ничего не прихватит с собою на небо, ему будет легко подыматься прочь от земли. Чувства Лео как воздушные шары, которые он иногда приносит с собою, чтобы отпустить их в небо с нашей веранды: это сосуды с его дыханием, ничего больше.
Лео любит путешествовать в пределах нашего квартала, он вхож во многие дома. Правда, не всегда его принимают, иногда, завидев в окно, кричат: «Иди, иди себе, Лео», а иногда — напротив, зазывают. Я знаю это от бабушки, негодующей оттого, что всякий норовит использовать ребенка: в одном доме он убивает мух сложенной газетой — он очень ловкий охотник, я видела его в деле, во втором беседует с парализованной бабушкой, потому что другим разговаривать с ней недосуг, в третьем сидит возле младенца и подает ему то и дело падающую соску, предварительно обмакнув ее в блюдо с кипяченой водой:
— Ты был сегодня в магазине? — спрашивает бабушка.
— А! Был! — коротко отвечает Лео.
— А что же ты покупал?
— Роны (макароны), — докладывает Лео.
— И больше ничего? — интересуется бабушка.
— Банку, — отвечает Лео.
— Какую банку, большую или маленькую?
Лео показывает — маленькую.
— Консервы?
— Да! — подтверждает Лео.
— А что на них было нарисовано, рыба или корова?
— Ова, — отвечает Лео.
— Им лень варить борщ из настоящего мяса, — поясняет мне бабушка, — столько в доме женщин, а все норовят сготовить бурду из тушенки. Ты ешь, ешь, Лео, у нас-то борщ настоящий, наваристый!.. А еще где ты был?
— У Веры, — бухает Лео.
Видно, что бабушка чем-то недовольна.
— И чем тебя там угощали? Георгинами небось?
— Ченьем (печеньем), — рапортует Лео.
— С чаем, наверное? — включаюсь в расспросы я, ибо тема Веры меня всерьез занимает. Вера — мать Андрея Астафьева, бывшего жениха моей мамы. Она живет неподалеку от нас, но я у нее еще не была. Мы не знакомы.
Бабушка резко переводит разговор на другое:
— Не вздумай угощать Лео своими огурцами... Ты снова все не так сделала! Какие же это малосольные огурцы — огурцы должны отпрыгивать от зубов. Это малосольные пиявки, а не огурцы. Отбирать для засола надо вот такусенькие, а не такущие... Ты во всем повторяешь свою чокнутую мать, та тоже ничему не хотела учиться...
Пауза. Я беру с книжной полки детектив «Щупальца спрута» и начинаю читать рецепт какого-то пирожного, написанный на полях мелким бабушкиным почерком: «Имбирь, корица, мед, орехи, изюм, чернослив... он выхватил из кармана револьвер и приставил его к виску девушки...»
— Хорошая книга, — говорит бабушка. — Рецепт огурчиков не здесь, а в книжке Евгения Долматовского...
Лео доел борщ, и мы идем на веранду.
Солнце стоит над диким виноградом, окрестные дома с таинственной жизнью, чужим и чуждым тебе счастьем, как по ступеням, спускаются вниз к реке. А вон и она сама сияет, радуется, плещет. За нею марево Зеленого острова, на котором много турбаз. Мы с Лео сидим на той половине веранды, что выходит во двор. Дно этого двора, погруженного в воспоминания о веселых багаевских мужчинах и их величавых женщинах, устлано мелкими камешками, как морское дно. Двор окружен тремя домами и сам казался комнатой, продолжением дома, только без крыши, лишь отголоски ветра залетали в него, причем такие слабые, что не могли и страницу книжки перевернуть. Дождь едва дотягивался из-за тучи густой тополиной зелени. Под верандой в начале июня обмирал от собственной красы куст белых мелких роз. По ночам цветущий куст сиял, как созвездие, углубляя черноту неба и двора, казавшуюся бездонной,