Антон Макаренко - Марш 30-го года
- Хочу.
- Но ведь ты знаешь, что принять тебя может только совет командиров.
- Я знаю. Так вы попросите совет, чтобы меня приняли.
- А в колонии Горького?
- Так в колонии там все чужие, а тут свои...
Пришел дежурный.
- Что, принимать будем киноартиста?
- Да вот же явился. Нужно совет командиров протрубить.
- Есть!
В совете командиров Фильку не терзали лишними вопросами. Попросили только рассказать, как он ездил в Одессу. Филька неохотно повествовал:
- Да что ж там... Как Н. меня не захотел отправить на кинофабрику, я и подумал: "Что ж идти в коммуну? Будут пацаны смеяться. Все равно уже поеду в Одессу. Может, что и выйдет". Пришел на вокзал и сразу полез на крышу, только в Лозовой меня оттуда прогнали... Ну, подождао следующего поезда и опять залез на крышу. Так и приехал в Одессу. Пошел к директору, а директор и говорит: "Нужно раньше уситься в школе". А пацанов у них играть - сколько угодно своих, так те живут у родных. Он говорит: "Если хочешь играй, может, когда и подойдет тебе, только жить у нас негде". Так я пошел в помдет и попросил, что отправили меня в Харьков. Ну, меня и отправили в колонию Горького.
- А почему не к нам? - спросил кто-то.
- Так я же не сказал, что я джержинец.
- Почему же ты не пришел к нам?
- Стыдно было, да и боялся, что не примут: подержат на середине, а потом скажут: "Иди куда хочешь".
- А почему теперь пришел?
- А теперь?.. - Филька затруднился ответом. - Теперь, может, другое дело. Что ж, я четыре месяца прожил в колонии Горького.
- В колонии плохо?
Филька наклонил голову и шепнул:
- Плохо.
Сразу заговорило несколько голосов.
- Да чего вы к нему пристали?
- Вот, подумаешь, преступника нашли!..
ССК заулыбался:
- Принять, значит?
- Да ясно, в тот же самый отряд.
- Значит, нет возражений? Обьявляю заседание закрытым.
Фильку кто-то схватил за шею:
- Эх ты, Гарри Пиль!
СЯВКИ
У многих коммунаров есть в прошлом... одним словом, есть "прошлое". не будем о нем распостраняться. Сейчас в коллективе дзержинцев оно как будто совершенно забыто. Иногда только прорвется блатное слово, а некоторые слова сделались почти официальными, например: "пацан", "чепа". В этих словах уже нет ничего блатного - просто слова, как и все прочие.
Коммунары никогда не вспоминают своей беспризорной жизни, никогда они не ведут разговоров и бесед о прошлом. Мы также подчиняемся этому правилу. Воспитателям запрещено напоминать коммунарам о прошлом.
Благодаря этому ничто не нарушает общего нашего тона, ничто не вызывает у нас сомнений в полноценности и незапятнанности нашей жизни. Иногда только какой-нибудь бестактный приезжий говорун вдруг зальется восторгами по случаю разительных перемен, происшедших в "душах" наших коммунаров.
- Вот, вы были последними людьми, вы валялись на улицах, вам приходилось и красть...
Коммунары с хмурой деликатностью выслушивают подобные восторги, но никогда никто ни одним словом на них не отзовется.
Однако еще живые щупальцы пытаются присосаться к нашему коллективу. В такие моменты коммуна вдруг охватывается лихорадкой, она, как заболевший организм, быстро и тревожно мобилизует все силы, чтобы в опасном месте потушить развитие каких-то социальных бактерий.
Социальную инфекцию, напоминающую нам наше прошлое, приносят к нам чаще всего новенькие.
Новенький воспитанник в коммуне сильно чувствует общий тон коллектива и никогда не посмеет открыто проповедовать что-либо, напоминающее блатную идеологию, он даже никогда не осмелится иронически взглянуть на нашу жизнь. Но у него есть привычки и симпатии, вкусы и выражения, от которых он сразу не в состоянии избавиться. Часто он даже не понимает, от чего и почему ему нужно избавиться. Наиболее часто это бывает у мальчиков с пониженным интеллектом и слабой волей. Такой новенький просто неловко чувствует себя в среде подтянутых, дисциплинированных и бодрых коммунаров: он не в состоянии понять законы взаимной связи и взаимного уважения. Ему на каждом шагу мерещится несправедливость, он всегда по старой привычке считает необходимым принять защитно-угрожающую позу, в каждом слове и в движении других он видит что-то опасное и вредное для себя, и во всем коллективе он готов каждую минуту видеть чуждые и враждебные силы. В то же время, даже когда он полон желания работать, он лишен какой бы то нибыло способности заставить себя пережить самое небольшое напряжение. Еще в коллекторе полный намерениями "исправиться", он рефлективно не способен пройти мимо "плохо лежащей" вещи, чтобы ее не присвоить, успокоив себя на первый раз убедительными соображениями, что "никто ни за что не узнает". Точно размеренный коммунарский день, точно указанные и настойчиво напоминаемые правила ношения одежды, гигиены, вежливости - все это с первого дня кажется ему настолько утомительным, настолько придирчивым, что уже начинается вспоминаться улица или беспорядочный, заброшенный детский дом, где каждому вольно делать что хочется.
Контраст полудикого, анархического прозябания "на воле" и свободы в организованном коллективе настолько разителен и тяжел, что каждому новенькому первые дни обязательно даются тяжело. Но большинство ребят очень быстро и активно входит в коллектив. Их подтягивает больше всего, может быть, серьезность предьявляемых требований. Обычно бывает, что ребята бунтуют только до первого "рапорта". Новенький пробует немного "побузить", нарочно толкнет девочку, уйдет с работы, возьмет чужую вещь, замахнется кулаком, ответит ненужной грубостью. На замечание другого коммунара удивится:
- А ты что? А тебе болит?
Первый же "рапорт" производит на него совершенно ошеломляющее впечатление. Когда председатель общего собрания спокойно называет его фамилию, он еще немного топорщится, недовольно поворачивается на стуле и пробует все так же защищаться:
- Ну что?
Но у председателя уже сталь в голосе:
- Что? Иди на середину!
Неохотно поднимается с места и делает несколько шагов, развязно покачиваясь и опуская пояс пониже бедер, как это принято у холодногорских франтов. Одна рука - в бок, другая - в кармане, ноги в какой-то балетной позиции, вообще во всей фигуре достоинство и независимость.
Но весь зал вдруг гремит негодующим, железным требованием:
- Стань смирно!
Он растерянно оглядывается, но немедленно вытягивается, хотя одна рука еще в кармане.
Председатель наносит ему следующий удар:
- Вынь руку из кармана.
Наконец, он в полном порядке, и с ним можно говорить:
- Ты как обращаешься с девочками?
- Ничего подобного! Она шла...
- Как ничего подобного? В рапорте вот написано...
Он совершенно одинок и беспомощен на середине.
Последний удар наношу ему я, это моя обязанность. После суровых слов председателя, после саркастических замечаний редько, после задирающего смеха пацанов я получаю слово. Стараюсь ничего не подчеркивать:
- Что касается Сосновского, то о нем говорить нечего. Он еще новенький и, конечно, не умеет вести себя в культурном обществе. Но он, кажется, парень способный, и я уверен, что скоро научится, тем более что и ребята ему помогут как новому товарищу.
Заканчиваю я все-таки сурово, обращаясь к Сосновскому:
- А ты старайся прислушиваться и приглядываться к тому, что делается в коммуне. Ты не теленок, должен сам все понять.
Когда собрание кончается и все идут к дверям, кто-нибудь берет его за плечи и смеется:
- Ну вот ты теперь настоящий коммунар, потому что уже отдувался на общем. В первый раз это действительно неприятно, а потом нчиего... Только стоять нужно действительно смирно, потому, знаешь - председатель...
Самые неудачные новички никогда не доживают до выхода на середину.
Поживет в коммуне три-четыре дня, полазит, понюхает, скучный, запущенный, бледный, и уйдет неизвестно когда, неизвестно куда, как будто его и не было.
Коммунары таких определяют с первого взгляда:
- Этот не жилец: сявка.
"Сявка" - старое блатное слово. Это мелкий воришка, трусливый, дохлый, готовый скорее выпросить, чем украсть, и не способный ни на какие подвиги.
Коммунары вкладывают в слово "сявка" несколько иное содержание. Сявка это ничего не стоящий человек, не имеющий никакого достоинства, никакой чести, никакого уважения к себе, бессильное существо, которое ни за что не отвечает и на которое положиться нельзя.
У нас таких сявок было за три года очень немного, человека три всего. Коммунары о них давно забыли, и только в дневниках коммуны остался их след.
Гораздо хуже бывало, когда вдруг нам приходилось ставить вопрос о старом коммунаре, на которого все привыкли смотреть как на своего и у которого вдруг обнаруживались позорные черты.
Самый тяжелый случай был у нас с Грунским.
Грунский живет в коммуне с самого начала ее. У него красивое лицо, тонкое и выразительное. Он в старшей группе и учится прекрасно. Всегда он ко всем расположен, вежлив, в меру оживлен и активен. Его безо всяких затруднений приняли в комсомол, а через год он уже был командиров первого отряда, и его всегда выбирали во все комиссии. На работе он - прямо образец, всякое дело умеет делать добросовестно и весело.