Виктор Нель - Звезда и шар
Леха не знал, сколько ему лет. Понятие времени в его мире носило черты относительности. Время измерялось рассветами и закатами, холодами и дождями, или просто сосущей пустотой в желудке. Иногда в работу вступал тестостерон, тогда Леху тянуло к коровникам, где между блоками пахнущего дурманом прессованого сена, если повезет, удавалось завалить доярку. Если не везло, приходилось довольствоваться коровой.
Тестостерон, однако, не был главным катализатором физико-химической механики лехиного организма. Главным был спирт. Снижение концентрации спирта в крови отзывалось болью в глазах и конечностях. Начинали подрагивать вечно полусогнутые, покрытые наждачной кожей, пальцы, глаза слезились, и - главное - начинало подводить чутье. То самое чутье, которое неизменно проводило его между зыбями федькиной топи на беспредельные клюквенные мшаники, покрытые, словно кровью, крупной, звенящей ягодой. Мало кто добирался сюда сквозь трясину, похоронившую не одного только Федьку, имя которого укоренилось за ней по необьяснимому капризу природы.
Не меньше двух мешков клюквы выносил отсюда Леха, и не то что бы он не смог больше снести, больше нельзя было, трясина тонко чуяла вес и нещадно карала за жадность. Клюква, в сезон, была в округе всеобщим эквивалентом. Пришлые меняли ее на спирт. Чистый технический спирт Леха любил больше всего. С ним не могла сравниться ни разбавленная гнилью сивуха из лабаза, ни вонючий ром "Havana Club", бутылки которого, занесенные в здешние леса внешнеполитическим курсом Фиделя, в лабазе не принимали, засеивая ими окрестные канавы и овраги.
Сегодня Лехе не повезло. Абстиненция давала знать о себе все сильнее с каждым часом. Сто раз проходил он здесь, между полусгнившей березой ивывернутым, развесившим похожие на медвежьи когти корни, стволом северной сосны, неудержавшейся на краю болота. В этот раз, может от слишком высоко поднятого над головой мешка, а может, просто от рези в глазу, он сделал лишний шаг, прежде чем повернуть направо, к сухому пригорку, до которого уже можно было дотянуться шестом. Трясина не допускает репетиций. Каждый выход на нее - премьера без права повторить дубль.
Нога ушла вниз, в аморфную жижу, мешок, который он нес над головой, упал в воду, второй мешок, привязаный вожжой к спине, притормозил погружение. Леха застыл на мгновение, спокойно глядя на расплывающиеся в стороны полы пиджака.
Чутье сработало одновременно с инстинктом самосохранения. Одним движением он подмял под себя упавший тюк, встал на него правой ногой и вытянул левую из хлюпнувшей вязи. Мешок за спиной продолжал держать, позволяя, откинувшись на него спиной, вывернуться на тропу, прежде чем затопленый тюк ушел навсегда из-под ноги в бездонную глубь.
Леха выполз на косогор и оглянулся. Поверх пузырящейся ряски, как будто уже зная о своей участи, косо плавала кепка. Только сейчас отдельные участки коры головного мозга, еще не затронутые никотинно-алкогольной дегенерацией, начали включаться. Леха зарычал и издал несколько нечленораздельных звуков, среди которых можно было бы разобрать матюки, если бы у него неожиданно оказались слушатели.
Там, в глубине, лежало то, что к вечеру могло оборотиться литром чистейшего девяностодевятипртоцентного спирта. С час просидел он тихо, давая обсохнуть штанам, потом тронулся в путь. Проходя мимо осинника, Леха почуял движение, потом услыхал треск сучьев и затаился, ожидая медведя. Летом медведей можно было не опасаться, они были сыты кореньями и ягодой, но даже и сытому медведю могло придти в голову проверить встречного на стойкость, поронув спину острыми, как акульи клыки, когтями.
Это был не медведь. Из лесу, гулко громыхая толстостенными и негнучими, как железобетон, сапогами, вышли двое. Они прошли совсем рядом с его кустом, громко разговаривая и смеясь. Пришлые... Леха никогда не мог разобрать их чудного говора. Слова были вроде понятные, и матюки попадались часто, но смысл неизменно ускользал, как в новостях, передаваемых по местному радио. Собственно, сейчас он и не пытался понять суть разговора. Леха не мог отвести глаза от висящих у тех за спинами брезентовых рюкзаков, туго набитых ягодой, проступающей мелкими волдырями сквозь брезент.
Очень простая мысль, "тут поболе будет, чем утопло, самих в трясину", заставила его опустить руку к сапогу и медленно вытянуть нож из-за голенища. Убивать Лехе приходилось. И на лесосплаве, и до того, в армии, а после - в зоне.
-- Тихо! -- вдруг сказал старший, тот что покрепче, и обернулся.
-- Чего там? -- спросил второй, молодой.
Леха застыл, слившись с кустарником, не шевеля ни единым мускулом.
-- Может, медведь. -- сказал тот, глядя, казалось бы, прямо Лехе в глаз.
-- Да ну, Геннадий Алексеевич, какие тут медведи!
-- Какие, какие, медведеобразные... Нет, почудилось.
Они скрылись за изгибом тропы. Леха не пошел следом. Он узнал молодого, это ему он сам нес сейчас клюкву для обмена.
Из дневника Каменского
Самое лучшее место - лес. Здесь никого нет. Здесь ты один на один с собой и с мирозданием. Чем так манит лесная дорога? Наверное тем, что последний ее изгиб перед исчезновением в чаще, воспринимается как граница. До нее - наш мир, за ней - все что угодно, чудеса, лешие и русалки. Сколько я ни взрослел, так и не смог отделаться от ощущения бесконечности леса, ощущения нелогичного но неистребимого. А где бесконечность, там может быть самое невероятное.
В последний день нас на автобусе забросили в бор. Я сразу удрал ото всех. Лес не терпит групп, он закрыт, глух и темен. Только одному можно увидеть просвет. Пошел страшный ливень, но мне повезло - нашел старый дощатый навес. Дождь встал стеной, тропа по которой я бежал от него, спряталась в его теле обоими концами и слилась с беспредельностью.
Я просидел там два часа. Мокрые, плохо обструганные доски и бревна навеса, огромная лужа, слепая от пузырей, несколько кустов, деревьев, мох все это замкнулось внутрь, захватив на этот раз меня - случайного свидетеля.
Граница - огромные, расплывчатые силуэты сосен, за ней - вечность и сны. Там, где дорога утыкалась в скорлупу дождя и изчезала, пелена была светлее и манила. Я пошел на этот свет с полным ощущением чуда, с верой во взаимопроникновение миров.
Пробуждение - гудок. Автобус стоял на опушке, не просто закрыв вырезав кусок поля и неба, заняв их место во вселенной. Внутри был город пыль и бензин, ржавое железо под облупившейся краской - тоже капсула, замкнутый мирок.
67.
-- Что вы, что вы, -- закричал Мойше громким шепотом, -- заберите скорее!
Саша схватил папку, которую он только что положил на книги, -- А что такое?
Квартира была наводнена книгами. Книги были везде, на полу и на холодильнике, в шкафах и на шкафах. Единственный столик в прихожей был покрыт толстым слоем книг с названиями на разных языках.
-- Вы же положили папку на Тору!
-- Простите пожалуйста, -- прошептал Саша в ответ, -- Я не знал.
Из гостинной доносились голоса, иногда слышна была английская речь.
-- Проходите сюда, пожалуйста.
Саша прошел. В гостинной было тесно. Люди стояли и сидели вокруг стола, на котором лежал ворох импортной одежды. В углу стояли транспаранты с надписями "Решения Венской встречи - в жизнь!" и "Отпустите нас на Родину!".
-- We are all going to be there to support you and to take pictures, -сказал высокий человек с аккуратной короткой прической -- and the BBC crew is ready.
-- Они все там будут с фотоаппаратами, вместе с БиБиСи. -- перевел Рубинштейн. -- Для тех, кто не слышал, завтра выходим на демонстрацию перед мэрией. Сейчас американцы должны уехать в гостинницу, потом обсудим детали.
Американцы начали прощаться. Они обошли полный круг, подавая всем руки и обнимая.
-- God bless you, -- сказала пожилая американка, целуя его в щеку, и Саша вдруг с удивлением понял, что она действительно волнуется за них, что ей небезразлична его судьба, судьба человека, которого она увидела сегодня впервые в жизни.
-- Собираемся в девять, -- сказал Рубинштейн, когда дверь за гостями закрылась, -- выстраиваемся под окнами мэрии. Кому не хватит плакатов, придется написать самим. Только никакой отсебятины, мы выступаем за решения Венской встречи о свободе эмиграции. И не делать лишних движений. С милицией будем разговаривать мы.
68.
А как хорошо было зимой прикрутить фигурки к валенкам и нестись по застывшей глади пруда, чувствуя верхушками бронхов обжигающее дыхание мороза! Как жалко было, не успев разогнаться, тормозить резко, повернувшись боком у края расчищенного льда, кувыркнувшись иногда через сугроб. И лежать на снегу, глядя в высокое голубое небо, чувствуя, как уходит жалость, и в душе воцаряется неземной покой, будто помогающий подняться туда, за голубизну, где среди черной, бескрайней и беспробудной ночи холодно блестели колючие звезды.
... Сейчас звезды казались рядом. Тонкая, разряженная атмосфера Европы не способна была окрасить небо голубым. Небо оставалось космически черным, только низко, у самого горизонта, безжалостные колючие звезды становились чуть мягче, едва заметно ослабевая в почти прозрачной, слегка желтоватой дымке. Гагарин любил Европу.