Надежда Горлова - Паралипоменон
- Гангрена.
- Да ты что?
- Да, уже проходит, до свиданья.
- До свиданья...
Соседка Аслановых зашумела колонкой, что-то звенело под землей, и вода разбивалась о камень.
Кровь не переставала, рука болела, и я пошла в шовскую больницу.
Я боялась ехать на попутке и сорок минут шла пешком. За это время кровь остановилась, но рука перестала сгибаться. Мимо меня проносились машины, груженые зерном. Сначала меня обдавало раскаленной пылью, потом зловонием бензинного жара, а потом град пыльных зерен хлестал мне в лицо. Я чувствовала, как грязнится моя кожа. Пальцы от жары распухли, и всегда болтающееся колечко сдавило палец. Я знала, что у поворота на Кочетовку есть заржавленная колонка, вокруг растет крапива, а в сточном желобе живут жерлянки. Я надеялась найти там воду, но колонка давно уже была мертва.
Больничные окна были распахнуты, и в палисаднике пахло лекарствами, цветами и дезинфекцией.
Я разулась в прихожей, опираясь на инвалидную коляску со спущенными шинами. Усилившийся запах дезинфекции и белые стены удручили меня. Со всем смирением желая себе здоровья, я постучалась в дверь к "Дежурной сестре".
На больничной банкетке полулежала девушка в коротком белом халате, чистом, но таком потертом, как будто он истлел на ней. Девушка оторвалась от газеты и взглянула на меня. В ее глазах умещалась и плавала вся комната. Девушка снова нашла, где читает, и спросила:
- Чего?
Я объяснила, что мне нужна тетя Гюля Асланова. Девушка ответила, что ее нет, она в Лебедяни с главврачом Иосифом. Я испугалась, что эта девушка не поможет мне.
- А вы не посмотрите мне руку?
В моем голосе была мольба, и я не устыдилась мольбы.
На раскрытом окне тикали часы.
Девушка не спешила смотреть.
- Что с рукой?
- Ржавым гвоздем проколола. Сильно.
- Кровь идет? - девушка не поднимала глаз от газеты.
Уже нет. Но болит. Посмотрите, пожалуйста, рука не сгибается.
-- Зеленкой мазала?
- Нет. У меня нет ни зеленки, ни бинта, ни ваты.
Все это было у тети Веры, но не тщетно же я шла сюда.
- И тут глубокий прокол.
Девушка как будто не верила мне:
- Некогда сейчас смотреть, надо больных кормить. Пойдем, поможешь.
Она поднялась с банкетки и изогнулась, уперев руки в поясницу. Потом уронила плечи и пошла к дверям. Я угадала в ее теле боль, и эта догадка дала ей в моих глазах право вести себя так. Я пошла за ней, не спрашивая, посмотрит ли она потом, как если бы участия в кормлении больных мне было достаточно.
Девушка шествовала по палатам с таким видом, словно все больные попали сюда по ее воле. Палаты затихали, заслышав стук ее туфелек за дверью. Я, превозмогая тупую боль под локтем, вкатывала тележку с тарелками вслед за девушкой. Помощь ей не требовалась, ей просто хотелось разговаривать во время этой работы. Мы обошли девять палат, и в каждой девушка мне что-нибудь объясняла, не обращая внимания на больных. Она говорила:
- Сухорукому ложку не надо, он ест ртом с тарелки, и слепой, что интересно, тоже. А этот - зэк, тридцать лет в тюрьме, напьется и начнет парализованную руку трясти, трясет и кричит: "Я в жизни ни одной лягушки не убил, у меня на них рука не поднимается, но человека я могу душить, резать, рвать!", - слепого пугает. Стихи пишет. А это бабка-гермафродитка, всю жизнь курила, ходила в штанах. Сует мне в прошлое дежурство пятерку: "На, говорит, - купи себе чего хочешь".
Девушка усмехнулась, и старуха с тарелкой на коленях поймала ее взгляд и улыбнулась ей беззубо. Так Нефрит смотрел на своих хозяев.
- А эта здорова, - продолжала девушка, - у нее сын приехал из тюрьмы, стал пить, бить, она и ушла сюда, пока место есть - держим. У нас была девяностопятилетняя девственница, очень этим гордилась. У нее борода и усы выросли, брили. Еще сектантку привозили - жила на отшибе, две бабушки ей прислуживали, как служанки. Священник приехал на праздник причащать больных, а она схватила его сзади и стала трясти: "Ну-ка, скажи мне Закон Божий! Сколько у тебя было женщин?".
- А он что?
- Ничего. Понял. "Уберите, - говорит, - больную". Тоже, наверно, была девственница, ее в Кащенко увезли. А вот эта все забыла - были у нее дети, не были, был ли муж, - только поет одну песню, и все по ночам: "Разлука ты, разлука...". А слепой каждый день выйдет в коридор после ужина и кричит: "Люди добрые! Бабулечки-красуточки! Дай Бог вам здоровья на долгие-долгие годы! И еще ходят к нам бандиты деда слепого убивать!", - это он про зэка. Говорит: "Я поздравлю, и мне легче станет".
Одни больные сидели на кроватях, других девушка быстро приподнимала на подушках и ставила тарелку не на тумбочку, а на одеяло. В открытые окна ветром заносило пыльцу из палисадника, и девушке приходилось ее стряхивать с кроватей, стоящих у окна. Девушка все делала не глядя, только мелькали ее руки, затянутые в белые рукава халата, и розовые коленки.
- Одна бабка вообразила, что она - моя мать, - сказала девушка, сейчас увидишь.
Мы вошли в девятую палату. Там стоял сладкий запах, и уличный воздух из раскрытого окна только немного заглушал его. Девушка громко объявила:
- Я пришла!
- Дочка, ты? - детским голосом отозвалась маленькая старуха с кровати у окна.
- Я!
Пойди же ко мне, хоть посмотрю на тебя.
Девушка не отвечала - она раздавала тарелки другим больным, по очереди.
- Говорить не хочешь? Осерчала? А ведь ты моя кровь! А это я серчаю на тебя! Где была? Давно не приходишь, забыла мать, и конфеты не ты принесла чужие люди!
- Где была? На огороде! И конфеты я тебе купила -- а кто ж? Передала только через других. На, поешь.
Девушка взяла с тумбочки карамельку и вложила ее старухе в руку.
- Моя мать даже ревнует, - сказала она мне, - вернусь с дежурства обязательно спросит, как там бабка Земкина.
Старуха стала послушно сосать карамельку, и легкий ветер из окна остужал ее кашу.
Собирать посуду было еще рано, и девушка перевязала мне руку. Она опять устроилась на банкетке и велела мне промыть ранку под краном, а потом открыть шкаф и достать оттуда перекись, йод, вату и бинт. Она сказала:
Спина болит, не могу ни сидеть, ни стоять. Ну ничего - скоро ремонт, больных развезут, а я в отпуск в санаторий поеду.
Чтобы поддержать разговор, я спросила, привезут ли больных обратно?
- Нет, - ответила она. - Новых наберут. Стариков - в дома престарелых, "мать" мою - в Елец, например. С новыми больными легче будет, хотя меня и эти любят.
Я тоже любила ее, соизволившую показать мне разнообразие страданий и навсегда избавившую меня от уверенности, что моя боль - исключительна, и никто другой не в силах перенести ее...
ПОБЕГ
В автобусе качались шторки и дымились пылью. Между Шовским и Сурками асфальта не было. Пассажиры накрывались огромным куском полиэтилена, который шофер иногда мыл из шланга. Те, кто стояли, дышали в рукава или натягивали воротники до глаз. Вместо сидений и пестрых пассажиров на них они видели гигантский покачивающийся студень в белом тумане. Когда мы проехали пыль, и полиэтилен взлетел над моей головой, я заметила, что Юсуф сел на переднее сиденье. Он ехал на рынок и держал на коленях белое, как его зубы, эмалированное ведро. За щекой у Юсуфа застрял кусок яблока - стал есть его от скуки и понял, что не хочет. А лениво надкусанный плод Юсуф закопал в своем ведре.
Мое сердце билось как-то значительно, увесисто, и с каждым ударом тоска все больше вытесняла из него радость - мы ехали встречать маму, и это значило, что ночью мне уже не ходить на поляну...
Аслановы только что вышли на улицу - отец приехал к ним, и весь вечер готовили, сквозь пелену пота на кухонном окне я видела, как Юсуф режет лук с закрытыми глазами - не знал, что я смотрю, вышли - и сразу пошли меня провожать, в половину двенадцатого. Зухра с сожалением сказала:
- Плохо, что ты идешь домой в такую рань. Может, хоть в Курпинку завтра со мной сходишь? Я еще брата возьму.
Она сорвала листик с куста, и сложно сплетенная тень на ее лице так закачалась, что у меня зарябило в глазах.
- Конечно, пойду!
- Тебя тетя Рита не пустит, - сказала моя сестра.
Я не унизилась до ответа, но не посмела отпрашиваться у матери.
Я проснулась и увидела, что на рассвете блестит все - небо, березы, подоконник, циферблат красного будильника, мои руки и треугольник груди в вырезе ночной рубашки... Птицы так кричали, что я удивилась, почему никогда не просыпалась только от этого крика, и от этого света - все было ярко и громко. Я тихо встала и надела платье. Мне его привезла мама, оно было новое, и я чувствовала, как оно сидит на мне, держит меня.
Я спала на террасе, а она - в спальне; кухня, зал и коридор разделяли нас, но я слышала ее дыхание, всегда такое спокойное, далекое и животворящее. Хотя она и не всегда была со мной, но до этого утра я знала пока она дышит, и я дышу. Я боялась, что когда-нибудь нить ее дыхания, на которой я держусь, как паучок на паутинке, оборвется...