Григорий Бакланов - Навеки девятнадцатилетние
-- Не понял.
-- Пешком ходишь нормально?
-- Если не на далекие расстояния... Вообще-то у меня, конечно, плоскостопие-- раз, варикозное расширение -- два...
-- На близкие.
-- На близкие?-- Макарихин взял себя за колено, пристукнул ногой об пол.-- На близкие могу.
-- Тогда иди ты...-- И Китенев кратко и четко послал его "на близкое расстояние". Предупредил: -- И не задерживайся!
Макарихин оглядел всех, молча взял свой хлеб, взял миску и отсел отдельно к себе на кровать.
-- Соскучитесь вы здесь без меня,-- говорил Китенев дня через два, явившись в палату в полном боевом, в наплечных ремнях, в сапогах. Выписывался он из госпиталя не утром, как обычно, и не днем даже, а под вечер, чтобы последнюю ночку здесь, в городе, переночевать. И у Тамары Горб все в этот день валилось из рук. Она то плакать принималась, то глядела на всех мокрыми сияющими глазами: к ней уходил он прощаться.
Теперь оставалось их трое из прежней палаты: Атра-ковский, Старых и Третьяков. И еще Аветисян своим стал за это время, хоть по-прежнему слышно его не было. Все трое они чувствовали себя здесь недолгими гостями, подходил их срок.
-- Давай сразу на мою койку переселяйся, будешь рядом с Атраковским,-говорил Китенев, помогая Третьякову перебраться, и сунул ему под подушку сложенную шинель.-- Пользуйся. Твоя.
Они сели колено к колену. Китенев достал плоскую фляжку. А когда выпили на прощание, лицо у Старыха вдруг обмякло.
-- Пехота, ты что?-- смеялся Китенев, сам растрогавшись, и хлопал Старыха по гулкой спине. Тот хмурился, отворачивался.-- А еще хвалился: я раньше вас там буду.
-- Все там будем.
-- Просись на наш фронт, вместе будем воевать. Роту тебе не дадут, ты в голову ушибленный. Дивизией сможешь наворачивать вполне.
Они шутили напоследок, а сами знали, что расстаются навсегда: на долгую ли, на короткую, но на всю жизнь. Хотя чего в этой жизни не бывает!
В тот же вечер в шинели, оставленной ему в наследство, Третьяков был у Саши. Фая показала ему, где ключ от комнаты, похвасталась:
-- Иван Данилыч посулился прийти.
Она мыла на кухне картошку, тесно напихивала ее в котелок. Лицо у Фаи припухло сильней, по нему пятна пошли коричневые-- над бровями, на верхней губе, так что белый пушок стал виден. Она заметила его взгляд, застыдилась:
-- Ой, чо будет, чо будет, сама не знаю. Таки сны плохи снятся. Эту ночь,-- Фая махнула на него рукой, будто от себя гнала,-- крысу видала. Да кака-то больна, горбата, хвост голый вовсе. Ой, как закричу! "Чо ты? Чо ты?"-- Данилыч мой напугался. У меня у самой сердце выскакиват.
-- Серая была крыса?
-- Будто да-а.
-- Ну, все! Жди, Фая, сына и дочку. Примета верная.
Фая даже зарумянела:
-- Смеешься ли, чо ли?
-- Какой смех! Вот напишешь мне тогда. У нас в госпитале один человек...
И не выдержал, улыбнулся.
-- А я рот раскрыла, уши развесила,-- хотела было обидеться Фая, но он, веселый, похаживал по кухне, и ей с ним было не скучно.
Он шел сюда показать себя Саше. Впервые сегодня в оба рукава надел он гимнастерку. Увидел себя в оконном стекле не в опостылевшем халате, а подпоясанного, заправленного и понравился сам себе. И шел, чтобы Саша увидала его таким.
Сбив огонь, вспыхнувший на тряпке, примяв хорошенько тряпку о плиту, Фая оглянулась на дверь, шепотом сообщила:
-- У Саши-то, мать у ей -- немка!
-- Знаю.
-- Призналась?-- обомлела Фая.
-- А в чем ей, Фая, признаваться? В чем она виновата?
-- Дак война-то с немцами.
-- И Сашин отец с немцами воевал, на фронте погиб.
-- А я чо говорю! Сколь домов в городе, дак похоронки ведь в каждом дому. Народ обозленный!
И взглядом пригрозила. А потом словно бы вовсе тайное зашептала ему:
-- Не знать, дак и не подумашь сроду. Женщина хороша, роботяща-роботяща. Ой, беда, беда, чо на свете-то делатся!
И тут увидала руку его в рукаве:
-- Ты чо? Не на войну ли собрался?
-- Тихо, Фая, враг подслушивает! Она и правда оглянулась, прежде чем поняла. Закачала головой:
-- Вот Сашу обрадуешь... 0-ей, о-ей... С тем ушла к себе, а он сидел в коридоре на корточках, курил в холодную топку, ждал.
Стукнула входная дверь, тяжелое что-то грохнуло на кухне. Саша, вся замотанная платком, обындевелая, перетаскивала от порога ведро с углем, улыбнулась ему:
-- А я знала, что ты придешь. Иду и думаю; наверно, ждет уже.
И смотрела на него радостно. Он подхватил ведро у нее из рук.
-- Как ты его несла, такое тяжелое?
-- Бегом! Пока не отобрали.
-- Опять под вагонами лазала?
-- Под вагонами и собирала.
И оба рассмеялись, так ясно прозвучал у нее Фаин выговор.
-- Говори, что с ним делать?
-- Поставь. Я сейчас из ковшика оболью...
-- А вот мы его под кран!
Он встряхнул ведро на весу, не стукнув, поставил в раковину, открыл кран. Зашипело, белый пар комом отлетел к потолку, запахло паровозом. Радостная сила распирала его. Отнеся ведро к топке, огляделся.
-- Так! Сейчас мы щепок наколем...
-- У нас нечем колоть,-- из комнаты сказала Саша.-- Я ножом нащеплю.
-- Найдем.
Он отыскал на кухне под столом у Пястоловых ржавый косарь: без шапки, с поленом и косарем в руке выскочил на улицу. Смерзшийся снег у крыльца был звонок, полено далеко отскакивало, как по льду. Он гнался за ним, когда прошли в ногу братья Пястоловы. Старший был пониже ростом, коренаст и нес себя с большим достоинством. Он что-то спросил у брата и рукою в перчатке поощрительно потряс над шапкой у себя:
-- Р-работникам!
Это и был военком, Третьяков разглядел у него на погонах по одной большой звезде. И, помня, что в тылу младшего по званию украшает скромность, приветствовал его, как положено:
-- Здравия желаю, товарищ майор.
Василий Данилович так и засветился гордостью за брата, приотстал, всего его открывая обозрению. А тот с высоты крыльца бросил поощрительно:
-- Уши отморозишь!
-- Ха-ха-ха!-- смехом подхватил шутку младший брат.
Пока наколол, собрал-- озяб. В кухню вскочил-- ни ушей, ни пальцев рук не чувствует. На примерзшем к подошвам снегу поскользнулся у порога в тепле, чуть не рассыпал все.
-- Как от тебя морозом пахнет!-- сказала Саша и вдруг увидела его руку:-- Тебя выписывают? Ты уже здоров?
-- Да нет, нет еще! И честно сознался:
-- Это я просто хотел показаться тебе. Но еще не раз в этот вечер ловил он на себе ее взгляд, совсем не такой, как прежде. А когда растопили печь и сидели рядом, Саша спросила:
-- Ты на кого похож, на отца или на маму?
-- Я? Я -- на отца. У нас Лялька -- одно лицо с матерью. Вот жаль, фотографии в полевой сумке остались, я бы показал тебе.
-- Она младше тебя?
-- Она малышка. На четыре года младше. И Саша увидала, каким добрым стало у него лицо, когда заговорил о сестренке, какая хорошая у него улыбка.
Опять огонь плясал на их лицах и пахло из печи березовым дымком. У Пястоловых все громче слышались голоса за дверью.
-- Мне почему-то все время так спокойно было за тебя,-- сказала Саша.-Конечно, все эти приметы-- глупость. Но когда от тебя ничего не зависит, начинаешь верить. Считается, если сын похож на мать, будет счастливым. Володя Худяков одно лицо был с матерью... Может, потому и было спокойно за тебя, что впереди столько времени! А сейчас увидала твою руку...
-- Вот знай, Саша,-- сказал он,-- со мной ничего не случится.
-- Не говори так!
-- Я тебе обещаю. А ты мне верь. Я если что-нибудь пообещаю...
Тут Фая появилась в коридоре, поманила Сашу в кухню. Он сидел у печи, смотрел в огонь, пошевеливал прогоравшие поленья, взяв совок, засыпал на них уголь. Затрещало, запахло паровозом, черный спекавшийся пласт задушил огонь. Постепенно из него начали пробиваться синие угарные язычки.
Саша вернулась чем-то обрадованная и смущенная.
-- Пойдем к ним.
-- Чего мы там не видели, Саша?
-- Неудобно, зовут все-таки.
-- Послушать, как товарищ майор шутят? Я чего-то не соскучился.
-- Мы ненадолго. Пойдем, а то обидятся.
Он видел, она почему-то хочет пойти, что-то недоговаривает. Встал, заправил гимнастерку.
-- Загонит меня майор на гауптвахту, передачи будешь носить?
-- Буду!
-- Помни, сама отвела.
У Фаи, как всегда, жарко натоплено. Пахло кислой капустой, она стояла в миске на столе. Последний раз он ел кислую капусту дома, до войны. И еще пахло жареным свиным салом. Но им только пахло.
Фая захлопотала, усаживая их за стол:
-- Чайку попьете!
Братья сидели, оба красные, подбородки масленые.
-- Вот она, эта рука его, погляди,-- говорила Фая и брала Третьякова за скрюченные пальцы левой руки, показывала Ивану Даниловичу. Тот глянул снисходительно круглыми, будто усмехающимися глазами.
-- Левая?
И тут только заметил Третьяков, что правая рука военкома, лежавшая на столе,-- в черной кожаной перчатке и рукав на ней, как на палке, обвис.
-- Вместе-то вам как раз двумя руками управляться,-- захохотал Василий Данилович.-- Твоя лева, его-- права, во как ладно!
-- Точно!-- сказал военком.