Андрей Белый - Петербург
- "Не прочь..."
Николай Аполлонович полез в маленький шкафчик: скоро перед гостем показался граненый графинчик и две граненые рюмочки.
Николай Аполлонович во время беседы с гостями гостей потчевал коньяком.
Наливая гостю коньяк с величайшей рассеянностью (как и все Аблеуховы, был он рассеян), Николай Аполлонович все думал о том, что сейчас выгодно представлялся ему удобнейший случай отказаться вовсе от тогдашнего предложения; но когда он хотел словесно выразить свою мысль, он сконфузился: он из трусости не хотел пред лицом незнакомца выказать трусость; да и кроме того: он на радостях не хотел бременить себя щекотливейшим разговором, когда можно было отказаться и письменно.
- "Я читаю теперь Конан-Дойля, для отдыха" - трещал незнакомец, - "не сердитесь - это шутка, конечно. Впрочем, пусть и не шутка; ведь если признаться, круг моих чтений для вас будет так же все дик: я читаю историю гностицизма,16 Григория
Нисского,17 Сирианина,18 Апокалипсис.19 В этом, знаете, - моя привилегия; как-никак - я полковник движения, с полей деятельности переведенный (за заслуги) и в штаб-квартиру. Да, да, да: я - полковник. За выслугой лет, разумеется; а вот вы, Николай Аполлонович, со своею методикой и умом, вы - унтер: вы, во-первых, унтер потому, что вы теоретик; а насчет теории у генералов-то наших - плоховаты дела; ведь признайтесь-ка плоховаты; и они - точь-в-точь архиереи, архиереи же из монахов; и молоденький академист, изучивший Гарнака,20 но прошедший мимо опытной школы, не побывавший у схимника,21 - для архиерея только досадный церковный придаток; вот и вы со всеми своими теориями - придаток; поверьте, досадный".
- "Да ведь в ваших словах слышу я народовольческий привкус".
- "Ну так что же? С народовольцами сила, не с марксистами же. Но простите, отвлекся я... я о чем? Да, о выслуге лет и о чтении. Так вот: оригинальность умственной моей пищи все от того же чудачества; я такой же революционный фанфарон, как любой фанфарон вояка с Георгием:22 старому фанфарону, рубаке, все простят".
Незнакомец задумался, налил рюмочку: выпил - налил еще.
- "Да и как же мне не найти своего, личного, самого по себе: я и так уж, кажется, проживаю приватно - в четырех желтых стенах; моя слава растет, общество повторяет мою партийную кличку, а круг лиц, стоящих со мною в человеческих отношениях, верьте, равен нулю; обо мне впервые узнали в то славное время, когда я засел в сорокапятиградусный мороз..."
- "Вы ведь были сосланы?"
- "Да, в Якутскую область".
Наступило неловкое молчание. Незнакомец с черными усиками из окошка посмотрел на пространство Невы; взвесилась там бледно-серая гнилость: там был край земли и там был конец бесконечностям; там, сквозь серость и гнилость уже что-то шептал ядовитый октябрь, ударяя о стекла слезами и ветром; и дождливые слезы на стеклах догоняли друг друга, чтобы виться в ручьи и чертить крючковатые знаки слов; в трубах слышалась сладкая пискотня ветра, а сеть черных труб, издалека-далека, посылала под небо свой дым. И дым падал хвостами над темно-цветными водами. Незнакомец с черными усика-ми прикоснулся губами к рюмочке, посмотрел на желтую влагу: его руки дрожали.
Николай Аполлонович, теперь внимательно слушавший, сказал с какою-то... почти злобою:
- "Ну, а толпам-то, Александр Иванович, вы, надеюсь, пока о своих мечтаньях ни слова?.."
- "Разумеется, пока промолчу".
- "Так значит вы лжете; извините, но суть не в словах: вы все-таки лжете и лжете раз навсегда".
Незнакомец посмотрел изумленно и продолжал довольно-таки некстати:
- "Я пока все читаю и думаю: и все это исключительно для себя одного: оттого-то я и читаю Григория Нисского".
Наступило молчание. Опрокинувши новую рюмку, из-под облака табачного дыма незнакомец выглядывал победителем; разумеется, он все время курил. Молчание прервал Николай Аполлонович.
- "Ну, а по возвращении из Якутской области?"
- "Из Якутской области я удачно бежал; меня вывезли в бочке из-под капусты; и теперь я есмь то, что я есмь: деятель из подполья; только не думайте, чтобы я действовал во имя социальных утопий или во имя вашего железнодорожного мышле-ния: категории ваши напоминают мне рельсы, а жизнь ваша - летящий на рельсах вагон: в ту пору я был отчаянным ницшеанцем. Мы все ницшеанцы: ведь и вы - инженер вашей железнодорожной линии, творец схемы - и вы ницшеанец; только вы в этом никогда не признаетесь. Ну так вот: для нас, ницшеанцев, агитационно настроенная и волнуемая социальными инстинктами масса (как сказали бы вы) превращается в исполнительный аппарат (тоже ваше инженерное выражение), где люди (даже такие, как вы) клавиатура, на которой пальцы пьяниста (заметьте: это выражение мое) летают свободно, преодолевая трудность для трудности; и пока какой-нибудь партерный слюнтяй под концертной эстрадой внимает божественным звукам Бетховена, для артиста да и для Бетховена - суть не в звуках, а в каком-нибудь септаккорде.23 Ведь вы знаете, чтб такое септаккорд? Таковы-то мы все".
- "То есть спортсмены от революции".
- "Что ж, разве спортсмен не артист? Я спортсмен из чистой любви к искусству: и потому я - артист. Из неоформленной глины общества хорошо лепить в вечность замечательный бюст".
- "Но позвольте, позвольте, - вы впадаете в противоречие: септаккорд, то есть формула, термин, и бюст, то есть нечто живое? Техника - и вдохновение творчеством? Технику я понимаю прекрасно".
Неловкое молчание наступило опять: Николай Аполлонович с раздражением выщипывал конский волос из своего пестротканого ложа; в теоретический спор не считал он нужным вступать; он привык спорить правильно, не метаться от темы к теме.
- "Все на свете построено на контрастах: и моя польза для общества привела меня в унылые ледяные пространства; здесь пока меня поминали, позабыли верно и вовсе, что там я - один, в пустоте: и по мере того, как я уходил в пустоту, возвышаясь над рядовыми, даже над унтерами (незнакомец усмехнулся беззлобно и пощипывал усик), - с меня
постепенно свалились все партийные предрассудки, все категории, как сказали бы вы: у меня с Якутской области, знаете ли, одна категория. И знаете ли какая?"
- "Какая?"
- "Категория льда..."
- "То есть как это?"
От дум или от выпитого вина, только лицо Александра Ивановича действительно приняло какое-то странное выражение; разительно изменился он и в цвете, и даже в объеме лица (есть такие лица, что мгновенно меняются); он казался теперь окончательно выпитым.
- "Категория льда - это льды Якутской губернии; их я, знаете ли, ношу в своем сердце; это они меня отделяют от всех; лед ношу я с собою; да, да, да: лед меня отделяет; отделяет, во-первых, как нелегального человека, проживающего по фальши
вому паспорту; во-вторых, в этом льду впервые созрело во мне то особое ощущение: будто даже когда я на людях, я закинут в неизмеримость..."
Незнакомец с черными усиками незаметно подкрался к окошку; там, за стеклами, в зеленоватом тумане проходил гренадерский взвод: проходили рослые молодцы и все в серых шинелях. Размахавшись левой рукой, проходили они: проходил ряд за рядом, штыки прочернели в тумане.
Николай Аполлонович ощутил странный холод: ему стало вновь неприятно: обещание его партии еще не было взято обратно; слушая теперь незнакомца, Николай Аполлонович перетрусил: Николай Аполлонович, как и Аполлон Аполлонович, пространств не любил; еще более его ужасали ледяные пространства, явственно так повеявшие на него от слов Александра Ивановича.
Александр же Иванович там, у окна, улыбался...
- "Артикул революции мне не нужен: это вам, теоретикам, публицистам, философам артикул".
Тут он, глядя в окошко, оборвал стремительно свою речь; соскочив с подоконника, он упорно стал глядеть в туманную слякоть; дело было вот в чем: из туманной слякоти подкатила карета; Александр Иванович увидел и то, как распахнулось каретное дверце, и то, как Аполлон Аполлонович Аблеухов в сером пальто и в высоком черном цилиндре с каменным лицом, напоминающим пресс-папье, быстро выскочил из кареты, бросив мгновенный и испуганный взгляд на зеркальные отблески стекол; быстро он кинулся на подъезд, на ходу расстегнувши черную лайковую перчатку. Александр Иванович, в свою очередь теперь испугавшись чего-то, неожиданно поднес руку к глазам, точно он хотел закрыться от одной назойливой мысли. Сдавленный шепот вырвался у него из груди.
- "Он..."
- "Что такое?"
Николай Аполлонович подошел к окну теперь тоже.
- "Ничего особенного: вон подъехал в карете ваш батюшка".
СТЕНЫ - СНЕГ, А НЕ СТЕНЫ!
Аполлон Аполлонович не любил своей просторной квартиры; мебель там блистала так докучно, так вечно: а когда надевали чехлы, мебель в белых чехлах предстояла взорам снежными холмами; гулко, четко паркеты здесь отдавали поступь сенатора.
Гулко, четко так отдавал поступь сенатора зал, представлявший собой скорее коридор широчайших размеров. С изошедшего белыми гирляндами потолка, из лепного плодового круга опускалась там люстра с стекляшками горного хрусталя, одетая кисейным чехлом; будто сквозная, равномерно люстра раскачивалась и дрожала хрустальной слезой.