Юрий Нагибин - Моя золотая теща
— Давай уберем шары.
— Черт с ними! Я потом уберу.
— Ты меня хочешь?
Мы слились так, будто не могли дотерпеть до спальни. И правда, не могли. Я не мог. Ни минуты. Ни секунды. Чуть откинувшись, я навлек ее на себя, рывком поднял и опрокинул на зеленое сукно бильярда. И тут же увидел, как сад облился металлическим светом фар. Лаяла надрывно новая овчарка, и, волоча громадную тень по стволам деревьев, траве и цветам, большая машина подползала по аллее к даче.
Мы не слышали ни гудка у ворот, ни первого захлеба овчарки, ни шума отворяемых ворот и грубоватых приветствий, которыми Звягинцев обменивался со сторожами, короче, мы пошло, комедийно засыпались.
Татьяна Алексеевна ахнула, оттолкнула меня и кинулась вниз, одергивая юбку.
Я ушел в свою комнату. Сердце колотилось о ребра. Опять сорвалось! Что за проклятие, что за рок тяготеет надо мной? У меня взмокли глаза. Этого еще не хватало! Совсем расклеился. Лучше подумай, что ты скажешь Звягинцеву, когда он призовет тебя к ответу. Да ничего, пошел он в яму!.. Но бабы! Как же они неосторожны при всей своей трусости. Почему она была так уверена, что он не приедет? А может, она этого не исключала? Почему явилась такая прибранная, намазанная? Для моего праздника? А если не только для него, вовсе не для него?.. Она запутала меня податливостью и неподдаваемостью, которой служат внешние обстоятельства. Или она заставляет их служить моей непонятной цели. И чего она так всполошилась? Мы всего лишь играли на бильярде. Ничего не было.
Я поймал себя на том, что начинаю усваивать моральный кодекс семьи, вернее, тот кодекс, который я для них высчитал. И нахожу в нем опору. Настолько твердую, что без страха смотрю вперед.
В ожидании возможного вызова и чтобы себя развлечь, я стал думать, нет ли смысла и глубины в их нравственном устое. Лишь прямое соитие чревато зарождением новой жизни. А когда ребенок появляется на свет, на родителей ложится бремя забот о его сохранении, прокормлении, воспитании, научении, словом, о всем, что способствует превращению личинки в человека. И значительная часть этой ответственности приходится на отца. Справедливо ли, чтобы он тратил силы, свою единственную и неповторимую жизнь на заботу о чужом ребенке? Такое может быть лишь по доброй воле, но не по обману. Поэтому табу то место, откуда появляются дети. Остальное — лишь жалкие и неопрятные человеческие игры, на которые лучше закрыть глаза, ибо они без последствий. Все это рассуждение ничего не стоит, если не сказать, что в кругу Звягинцевых пользование презервативом приравнивалось к убийству, людоедству, растлению малолетних и предательству родины.
Оперев себя на это умозаключение, как на столп истины, я довольно бодро встретил утро, обещавшее быть препротивным. Тем паче что к завтраку приехала наконец-то освободившаяся от вокальных забот Галя, которую Василий Кириллович, конечно же, натравит на меня.
Спускаясь в столовую, я громко и фальшиво напевал популярную песню о подвигах простого советского человека, который во имя светлого будущего уничтожает природу: «меняет течение рек, высокие горы срывает», дивно преобразуя своим бесчинством окружающий мир:
И звезды сильней заблистали,Ручьи ускоряют свой бег,И смотрит с улыбкою Сталин —Советский простой человек.
Нельзя же стукнуть по башке певца, который так истово славит Сталина.
— Твой муж и мать ведут себя кое-как, — обращаясь к дочери, заявил Василий Кириллович после первой же рюмки, которую выпил без тоста и ни на кого не глядя.
— А что такое? — несколько искусственно всполошилась Галя.
— Спроси, чем они занимались ночью.
— Я лично спала, — широко улыбнулась Татьяна Алексеевна. — Под твои рулады.
— Нет, когда я приехал.
— Играли на бильярде. Ты же видел.
— Ничего я не видел. Сбежала сверху, вся встрепанная А этот даже не появился.
— Я появился, — спокойно, в сознании своей чистоты, сказал я. — Только вы заперлись.
Я смутно слышал, как они переругивались в спальне, и понял, что Василий Кириллович обошелся без позднего ужина.
— Безобразия в доме разводят! — сказал он мимо моих слов, потому что я угадал. — Ты следи за своим.
— Разве уследишь! — засмеялась Галя, обращая все в шутку.
— А не можешь уследить, значит, ты плохая жена. И хрен тебе цена.
— Ну, это зря! — позволил я себе легкий протест, довольно безопасный, поскольку я брал под защиту его дочь.
Он ничего не сказал, но впервые зыркнул на меня глазом — нехорошим, тигриным.
И все же я не мог понять, злится он по-настоящему или играет в ревнивый гнев самооправдания ради, или же, вполне равнодушный к существу дела, тешит беса дурного характера. Есть повод поиздеваться над слабейшими, так почему бы им не воспользоваться?
Он не прекращал доканывать нас всю долгую утреннюю трапезу. Причем большая часть его подковырок адресовалась Гале как самой незащищенной. Но тут таился и другой смысл. Что-то не позволяло ему оставить этот дом, значит, дом должен стоять крепко, и совсем ни к чему появление еще одной центробежной силы. Урок благопристойности давался и Гале, подзабросившей семью вокала ради. Строгий, высоконравственный глава семьи наставлял нас морали. Я твердо придерживался раз избранной тактики: считать все это затянувшейся, не слишком удачной шуткой. Был, правда, соблазн во утверждение своей безгрешности вспылить, возмутиться. Но не попадусь ли я на хитрую провокацию? Вот тут-то и покажет он мне Бычий двор. Не дам ему такого удовольствия. Татьяна Алексеевна подавала пример правильного поведения. Она делала вид, будто болтовня мужа вовсе ее не касается.
Но постепенно эта безучастность стала раздражать. В ее распоряжении был целый арсенал средств: оскорбиться, возмутиться, увести разговор в другую сторону, превратить все в шутку, подластиться она тоже умела, что гарантировало бы Василия Кирилловича от подковырок наедине, но она самоустранилась. Неужели ей доставляла удовольствие его вялая, искусственно раздуваемая ревность?
Во мне творилась странная работа. Я так основательно убедил себя, что между мной и Татьяной Алексеевной ничего не было, что груз всех даром растраченных сил, впустую прожитых лет, безответных чувств, какой-то решающей, на всю жизнь, неудачи, умноженный вздорными подозрениями, раздавил мне душу. Я смялся внутренне, съежился внешне, провалился в себя и, ничуть не притворяясь, обрел убедительнейший вид оклеветанной невинности. Звягинцев, которому в данной ситуации наказать меня внапраслину было куда приятнее, чем по делу, испытал глубокое удовлетворение. Он традиционно рыгнул, не добавив положенного: «Уф, обожрался!» — и вышел из-за стола…
— А знаешь, отец говорил совершенно серьезно, — сказала Галя, когда мы поднялись в нашу комнату.
— Что — серьезно?
— О тебе и матери.
— Он что, ненормальный? Как ему не стыдно?
— Стыдно — не стыдно. Но говорил он серьезно.
— Какой бред! У него самого нечисто, вот и видит всюду грязь. — Тут я спохватился, что защищаюсь, и немедленно сделал ответный выпад: — Он, кстати, и к тебе имеет какие-то претензии.
— А я-то тут при чем?.. — Галя почувствовала свой румянец ожогом и поспешно вышла из комнаты, будто вспомнив о срочном деле.
В саду Звягинцев, довольный, что всем испортил настроение, играл с внуком. Они хором декламировали:
Старушка не спешаДорожку перешла…
Затем последовал счастливый смех инфанта, заглушивший конец куплета, — дед, наверное, что-нибудь отчудил. Заухал и сам Звягинцев, затем я уловил звень Татьяны Алексеевны. Она тоже была там. Меня охватила тоска, я не могу пойти к ним и хоть прикоснуться к ней рукой.
Хлопнул выстрел. Я сорвался с постели, показалось, что стреляли в меня. Поискал пулевое отверстие на стене и потолке, потом осторожно выглянул в окно. Звягинцев убил белку из мелкокалиберного ружья. Он показывал восхищенному внуку, что угодил прямо в глаз, не попортив шкурку. Меткость у него была прямо-таки таежная. Мальчик гладил рыжую шкурку и смеялся, я бы на его месте плакал.
Я это сделал на своем собственном месте. Я заплакал над белкой, которую не раз видел в ветвях деревьев, веселую рыженькую летунью, чью легкую безвинную жизнь так бессмысленно прекратили, над собой, попавшим в капкан с пружиной намертво, над Галей, чья жизнь снова не удалась, над Татьяной Алексеевной, не заслужившей своей грубой неудачи, и Василий Кириллович с его запоздалым романом, с нелепицей, в которую обратилась его жизнь, тоже попал в туман моих слез. Не оплакан остался лишь инфант, еще не наживший души — органа для страдания, но и его было жалко, бедного блевуна.
После обеда Василий Кириллович, вернувший себе утреннюю угрюмость, хотя и прекративший терзать нас, вдруг собрался в Москву — что-то на ТЭЦ стряслось. Не иначе — голубиная почта принесла тревожную весть.