Антон Макаренко - Статьи и рассказы
Различие в отношениях Федора к Чапаеву за время их знакомства огромное, и сам Федор, как видим, не ставит это ни в какую зависимость от своей воспитательной работы.
Вся книга Фурманова есть не история воспитательного успеха Клычкова, а история раскрытия образа Чапаева в представлениях, сомнениях, мыслях и делах комиссара.
В этом раскрытии Клычков сознательно тормозит себя, сознательно избегает увлечения, придирчиво относится к каждому действию Чапаева, изо всех сил старается, чтобы не получилось "героя", чтобы не было "легенды". В этом раскрытии, как мы только что видели, Клычков прошел большой путь, но не далеко зашел, крепко удержался на своем здравом скепсисе. У него нет-нет да и сорвется с языка обвинение Чапаева в партизанщине, настойчивое подчеркивание того, что Чапаева выдвинула крестьянская масса. Клычков подчеркивает, что Чапаев "обладал качествами этой массы, особенно ею ценимыми и чтимыми - личным мужеством, удалью, отвагой и решимостью".
Фурманов крепко старается держаться сетки откровенного социологизирования, он на каждом шагу противопоставляет "чапаевцам", крестьянской массе рабочий отряд иваново-вознесенских ткачей, он хочет уверить читателя, что иваново-вознесенцы не могли бы поднять Чапаева на такую высоту.
"Сегодня на заре по холодному туманному полю пусть ведет он цепи и колонны на приступ, в атаку, в бой, а вечером под гармошку пусть отчеканивает с ними вместе "камаринского"... Знать, по тем временам и вправду нужен, необходим был именно т а к о й командир, рожденный крестьянской этой массой, органически вплотивший все ее особенности... Уже и тогда не нужен был бы такой вот Чапаев, положим, полку иваново-вознесенских ткачей: там его примитивные речи не имели бы никакого успеха, там выше удали молодецкой ставилась спокойная сознательность, там на беседу и собрание шли охотнее, чем на "камаринского", там разговаривали с Чапаевым как с равным, без восхищенного взора, без расплывшегося от счастья лица".
Едва ли можно признать удачным, справедливым и уместным этот явный социологизм. Будто уж так невосприимчивы иваново-вознесенские ткачи к "камаринскому", будто уж так предепочитат они собрания, в самом ли деле не способны они на восхищение?
Фурманов старается не признавать героизма. Изображая отдельные подвиги личности или массы, он избегает слов пафоса и восхищения. Самые героические моменты борьбы он старательно сопровождает бытовыми подробностями, прозаической улыбкой, трезвым рассуждением, рисунком психологической изнанки поступка. Он не только решительно отстраняет тему личного геройства, но и вообще тему подвига. По его мнению, движение масс есть движение настолько законное и необходимое, что для личности остается только один исход: раствориться в движении до предела, почти до исчезновения.
"Вот они лежат, истомленные походами бойцы. А завтра, чуть забрезжит свет, пойдут они в бой цепями и колоннами, колоннами и цепями, то залегая, то вскакивая вперебежку, то вновь и вновь западая ничком в зверковые ямки, нарытые в спешку крошечным заступом или просто отцарапанные мерзлыми пальцами рук... И многих не станет, навеки не станет: они безмолвные и недвижные, останутся лежать на пустынном поле... Каждый из них, оставшийся в поле на расклев воронью, - такой маленький и одинокий, так незаметно пришедший на фронт и так бесследно ушедший из боевых рядов, каждый из них отдал все, что имел, и без остатка и молча, без барабанного боя, никем не узнанный, никем не прославленный, - выпал он неприметно, словно крошечный винтик из огнедышащего стального чудовища..."
Такое "винтикообразное" происходит у Фурманова исключительно вследствие искусственно созданной им концепции, утверждающей реальность движения масс и не видящей за этой реальностью живой личности, личного подвига, его значения и красоты. Очень возможно, что в этой концепции сказывается влияние Л. Толстого. Во всяком случае, Фурманов старается нигде не изменять этой концепции. Отказывая даже Чапаеву в звании героя, он не ищет этого героя и в массе. Ни среди командиров, ни сряди рядовых бойцов он никого не видит и не показывает нам в героическом подвиге. У читателя не остается в памяти ни одного имени, которое выделялось бы по своему боевому значению, по своей отваге. Правда, в одном месте он описывает действительно выдающийся по смелости рейд командира бригады в место расположения дивизионного штаба белых.
В этом отрицании личного подвига, личного героизма Фурманов не делает исключения и для любимого им отряда иваново-вознесенских ткачей, который был одной из лучших частей в чапаевской дивизии и который, может быть, поэтому обезличен автором в наиболее сильной степени - там не называется автором ни одного имени, есть только "винтики".
Вероятно, в создании такой "безличной" линии немалую роль сыграла и скромность самого Фурманова, охотно показавшего в книге свой страх в первом бою, но замолчавшего свой орден Красного Знамени. Эта скромность, эта убежденная слитость с общим движением, эта уверенность в том, что все одинаковы, все герои, заставляет Фурманова с особенной симпатией подробно описывать протест лиц, награжденных за боевые заслуги. Осуждая Чапаева за уравниловские представления о социальной революции, Фурманов не меньше Чапаева горит уравниловским пафосом. Отсюда исходит и его нигилизм по отношению к герою и его страх перед легендой.
И несмотря на все это, именно книга Фурманова "Чапаев" является самым драгоценным памятником героизму гражданской войны, героизму масс и героизму отдельных бойцов. И как раз эта книга открывает путь для легенды, ибо оставляет у читателя чувство любви, восхищения, преклонения перед славным подвигом людей великой борьбы. И среди них встает в действительном ореоле героизма, человеческой широкой личности, горячей, самозабвенной, глубокой и в то же время скромной страсти командир и боевой вождь Василий Иванович Чапаев. Уже сейчас, всего через восемнадцать лет после смерти, Чапаев легендарен. Это не легенда высокого вранья, это не игра привольного воображения поэтов и рассказчиков, это не дань инстинктивной любви к чудесному. Легенда о Чапаеве - это память о реальных, но действительно титанических делах людей девятнадцатого и соседних с ним годов. Для измерения этих дел не годятся обычные масштабы и обычный бытовой реализм, как не годятся они и для измерения многих событий наших дней. Здесь нужен реализм большого исторического синтеза, социалистический реализм в его самых высоких формах. Фурманов оказался в русле этого социалистического реализма, и поэтому основанием для чапаевской легенды являются не россказни "трезвого аналитика", "противника героев и легенды".
Хочет того Фурманов или не хочет, а как раз в его книге мы видим Чапаева впереди полков, видим в воодушевленном, горячем движении: да, верхом на коне, да, с занесенной чудесной чапаевской саблей. Фурманов избегает батального стандарта, но он забывает о том, что и стандарт перестает быть стандартом, когда наполняется богатым содержанием, искренним и глубоким человеческим движением. Эту самую чудесную чапаевскую саблю читатель восстанавливает из таких, к примеру, небатальных картин:
"В штаюб бригады приехал Фрунзе, ознакомился быстро с обстановкой, расспросил об успешных последних боях Сизова - и тут же, в избушке, набросал благодарственный приказ.
Это еще выше подняло победный дух бойцов, а сам Сизов, подбодренный похвалою, поклялся новыми успехами, новыми победами.
- Ну, коли так, - сказал Чапаев, - клятву зря не давай. Видишь эти горы? - И он из окна указал Сизову куда-то неопределенно вперед, не называя ни места, ни речек, ни селений. - Бери их, и вот тебе честное мое слово: подарю свою серебрянную шашку!
- Идет! - засмеялся радостный Сизов".
А через несколько страниц уже сам Сизов рассказывает:
"- На вот, бери, - говорит, - завоевал ты ее у меня.
Снял сереберянную шашку, перекинул ко мне на плечо, стоит и молчит. А мне его, голого, даже жалко стало, - черную достал свою: на, мол, и меня помни! Ведь когда уж наобещает - слово сдержит, ты сам его знаешь..."
Чапаевская шашка, серебрянная или черная, не простой аксессуар военного быта; она не только для Сизова выскоая награда, она и для дорогая реликвий чапаевских подвигов и побед. И то, что Чапаев отдает ее боевому товарищу, а после этого "стоит и молчит", "голый", нам рассказывает о Чапаеве больше, чем любая батальная сцена, рассказывает в каких-то особенных новых словах.
Чапаев может хвастать, может гордиться своей славой, может буянить и капризничать. Он действительно не "идеальный" герой, он живой и страстный человек, с ярким характером и с яркими недостатками. Чапаева можно анализировать, можно "разделить" на части: поступки, идеи, слова, странности, - можно показать на то или иное и сказать: "Вот видите: и это плохо, и это нехорошо, и это опасно, и это партизанщина". Но никогда этот анализ не уничтожит цельного, неделимого Чапаева, который ни в какой мере не является простой суммой качеств, сводимых в арифметическом порядке в какой-то итог не то со знаком плюс, не со знаком минус. Чапаевский неделимый синтез - это воля борца, это неудержимая, всепополняющая, всеобьясняющая, человеческая страсть к победе.