Виктор Астафьев - Кража
— Где? — Толя спрашивал жестко, прямо, отметая тоном своим и взглядом всякие «может» и «как-нибудь». Ребята еще не совсем понимали, на что он их звал, чего добивался от них. А ему требовались помощники, все сознающие до конца. Помощники, которые не могли и не должны были бояться ничего. — Я спрашиваю, где? — повторил Толя и опять уставился на Глобуса.
И все, не только Глобус, но и Женька и Малышок, вдруг почувствовали превосходство над собою этого парнишки, Тольки Мазова, вчера еще дуревшего и игравшего вместе с ними, а сегодня ровно бы отделившегося от них силою какой-то или той ответственностью, которую он взвалил, а главное, смог взвалить на себя.
Вот так, наверное, и рождается командир. Все он человек как человек, незаметный, такой же, как все, но приходит минута опасности, минута, требующая, зовущая того, кто готов ответить за других, и он подает свой голос и становится впереди всех, зная, что отныне он ответственный не только за себя, хотя было бы, конечно, удобней, лучше и спокойней, если б вперед вышел кто-то другой и заслонил бы тебя своей спиной.
— Ладно, Толька, понятно все, не заводись, — потупился Глобус. — Я хотел как лучше. Мне… Мне очень жалко ту женщину. И Аркашку с Наташкой… — Глобус отвернулся. — Может, оттого, что мои папа и мама тоже…
Все тяжело и надолго замолчали. Вдали задребезжал звонок. Потекли ребятишки в классы. Коридор опустел. Оседала в нем пыль, устаивалась тишина.
— На урок нам надо, — несмело подал голос Женька. — Звонок был, а у нас Изжога. Напишет, падла, записку Варьянычу. Запросто напишет!
— Мне тоже надо, — грубо обрезал Толя. — Я тоже учащийся, нужно вам заметить! — съехидничал он, повторяя слова одной учительницы. Как всегда, обидев кого-то, он тут же поправился и все тем же грубым тоном, но уже с заметной помягчалостью прибавил: — Рисковать, братва, боязно. А что, если возьмут вместе с остатком: с триста рублями-то и нас?! Нас возьмут и раззяву-кассиршу к тому же не выпустят?
— Ой, Изжога в класс прошел! — Женька аж затанцевал на месте. Как видно, отношения с учителем физики у него были не очень отрегулированы.
— Хорошо, дуйте! — разрешил Толя, и парни рванули с места в карьер. Но ноздрей мух не ловите! Шевелите мозгами!.. — крикнул он им вслед.
И он тоже нехотя поплелся в свой класс, сумрачный, подавленный.
Приоткрыв щелочку двери, Малышок (его просунули вперед, как личность, способную вызвать сострадание) жалостным голосом спросил:
— Можно, Терентий Афанасьевич?
Учитель, на то он и был Изжога, выдержал продолжительную паузу и ехидно спросил, медленно пройдясь взглядом по всем троим:
— Накурились?
— Нн-е… Хоть понюхайте. Дыхнуть можем.
— Еще мне этего не хватало! Обнюхивать вас! — пренебрежительно фыркнул физик. — Марш на место!
Ребята с облегчением, по возможности тихо расселись за парты. Физик метался у доски, вдохновенно объясняя новый материал, размашисто чертил мелом, рассыпал цифры и формулы по доске. Он любил свой предмет, но ребята не любили учителя за желчность и какую-то холодную неприязнь ко всему маленькому народу, а возможно, и к большому.
Совсем уж терпеть его не могли курильщики. В свободное от уроков время Изжога перед переменой прятался в уборной за дверью. Дождется, когда и без того проклятый законом и преследуемый всем взрослым населением мира, курец школьного возраста зажжет папиросу, — цап его за руку и ведет с горящей папиросой, а чаще всего с «бычком», поднятым с дороги. Ну, вел бы и вел, на то он и учитель. Так нет ведь! На лице Изжоги в этот момент такое выражение, будто он куропатку в силок заловил или повидла сладкого наелся. А уж в учительской он так обличал и срамил изловленного курильщика, что тот с горя, а может, из чувства протеста, начинал курить еще больше, и так, чтоб Изжога его видел, а поймать не мог, например — у кинотеатра, где можно скрыться в толпе единомышленников.
Особенные нелады у этого учителя были, конечно, с детдомовскими публикой непослушной и почти сплошь балующейся табаком. Редкий урок не выдворял он из класса кого-нибудь из «голубых».
Ребята не сразу узнали, что так пренебрежительно именовал их Изжога в честь какого-то атамана Голубого, возглавлявшего недобитую банду и впоследствии вроде бы шлепнутого красноармейцами.
Но на этом уроке «голубые» вели себя удивительно смирно. Физик даже оборачивался несколько раз, озадаченный — не творят ли «голубые» чего тайком? Нет, все трое сидели, подперевшись руками и уставившись на доску. Правда, вид отсутствующий, нездешний, но за это из класса не погонишь. И физик прикрикнул:
— Эй, голубые! Слушать внимательно. На следующем уроке буду спрашивать новый материал.
Женька толкнул Малышка ногой, и они настроились слушать учителя, а Глобус так и не очнулся.
Толя тоже попусту сидел в классе. Ничего он не слышал и не видел. Все думал. И чем больше думал, тем мрачнее на душе становилось. А тут еще Маруська Черепанова выползла на последней перемене и, поглядев по сторонам, предупредила:
— Толька, у Паралитика ножик! Bo-острый!.. — И исчезла Маруська, прямо на глазах сгинула, как будто нечистая сила из болота вынырнула и в хлябь снова провалилась, а слова «ножик вострый» оставила.
«Ну, шпионка! Ну, шпионка задрыганная! Наподдаю я тебе когда-то!» сердился Толя, хотя твердо знал, что никак наподдавать Маруське не сможет, он был к ней по-непонятному привязан.
После уроков Толя вышел из школы со «своими ребятами». Крыльцо школы замело белым снегом. Улицы замело. Дома замело. Все замело. Снова вернулась зима. Лишь на взгорках видны зализанные ветром темные проталины да над карнизами крыш висели обломанными клыками сосульки — жалкое напоминание о приходившей не ко времени весне.
Толя попросил ребят оставить ему обед и долго бродил по городу. Миновал центральную улицу, жилые дома, пролез в дыру деревянного забора на биржу и меж штабелей потащился по заметам, прочерченным конскими санями. Сейчас только кони и могут ездить по бирже и городу, а машины будут стоять до расчистки улиц.
Пробрало Толю ветром сквозь пальто. В тепло захотелось. Больше всего тепла было в кочегарке у Ибрагима.
— А-а, прибежал! Кушить хочешь?
— Хочу, дядя Ибрагим.
— Сэйчас, сэйчас, кипяток будит, хлеб будит, сахар будит. Этот гайка пава-р-рачиваим, иии… на тебе кипяток! Сэйчас, сэйчас!
Ибрагим, точно фокусник, из-за спины выкинул кружку с кипятком, подал кусок хлеба, сыпанул горсть сахару в кружку. Оставшиеся крупицы стряхнул с ладони себе в рот и принялся шуровать в топке. На шее и потном лице его рябели крошки коры.
— Денги как? — спросил Ибрагим, утираясь тряпицей, повешенной на вентиль котла. Спросил не оборачиваясь, едва слышно.
Толя дул в кружку, медлил с ответом. Ибрагим, нацелясь длинным чурбаком в печку, ждал.
— Денег осталось мало, дядя Ибрагим.
— Ух! — бухнул очередное полено в печку Ибрагим так, что поднялся столб искр и в зевастое отверстие сильно шибануло дымом.
Ибрагим бросил в притвор котла тяжелую чугунную дверцу и засверкал глазищами из сумрака кочегарки:
— Канпэт жрали! Папиросы курили! Вина, можит, пили?! Пили вина?
Толя наклонил голову, отставил кружку:
— Пили.
— Вот! — подпрыгнул Ибрагим и хлопнул кожаными рукавицами, будто выстрелил: — Капкас — разбуйник! Ты — разбуйник! Кынжал нэт, суравна разбуйник!..
Ибрагим еще долго бушевал, кидал поленья в топку, гремел лопатой, ломом ворочал головни в котле, махал метлою так, что щепье разлеталось во все стороны. Затем, захлебываясь, попил воды из горла закопченного чайника и немного успокоился. Однако с Толей не разговаривал: сердился, видно.
— У миня денги нэт, — заговорил Ибрагим, опираясь на лопату. — Послал денги. Вернулся Капкас мой брат. Дом строит. Я приеду Капкас — родину, буду жить этом доме. Хлеб, сахар, кипяток — пожалста… Денги нэт. Нэт денги. — Последние слова Ибрагим проговорил совсем уж виновато.
— Ладно, дядя Ибрагим, не горюй, придумаем что-нибудь. Придумаем… Не горюй…
— Не гаруй! Придумаим! — заворчал Ибрагим и постукал согнутым пальцем по лбу Толи. — Шту хорошего можит придумат такая башка? Вместе думать будим. Я думат буду. Школа как идет?
— Ничего.
— Ничива — пустую место!
— Хорошо.
— Пуст будит хорошо! Иди домой. Ты миня… — Ибрагим поискал слово, но не нашел его, а Толя мысленно произнес за Ибрагима: «Огорчил», — и чуть было не попросил у него прощенья.
Побрел Толя из кочегарки на улицу, на холод. И никак не уходил из его головы потный, закопченный Ибрагим. Он, даже умирая с голоду, не взял ни у кого ни одной крошки, а, наоборот, еще, бывало, туда, в сушилку, принесет похлебку или кашу, а то и капусты щепотку-другую — сам не съест, людям отдаст. Ребятишкам чаще. Вроде бы только затем и появлялся из человеческого скопища Ибрагим, чтобы людям помочь. И опять растворялся в густо смешанном населении сушилки, как соль в хлебе — незаметная, но и необходимая человеку. А они? Ради забавы! Ради прихоти и озорства. Провалиться бы или под коня попасть! Хоть бы отлупил Ибрагим, так не отлупил ведь. И никто не отлупит. Паралитик разве? «Пусть попробует! Горло вырву! Зубами загрызу, но деньги не отдам!» — накалялся Толя, сжимая кулаки.