Зависимые - Яна Александровна Верзун
— Кто это — Гоголь? — поинтересовался Кирилл, когда мальчики ушли.
— Писатель, — ответила библиотекарь. — Николай Васильевич Гоголь. Тебе сколько лет?
На всякий случай Кирилл прибавил себе еще один год, и ему стало одиннадцать. Этим летом он вырос так сильно, что вранье снова состоялось.
— Сейчас остались только две книжки: школьники на лето разобрали «Ревизора» и «Мертвые души». Остались повести и «Тарас Бульба». — Библиотекарь почесала карандашом за ухом и добавила: — Принесу тебе повести.
Книжка была маленькая, и Кирилл заранее разочаровался в этом Гоголе, но бабушка сказала, что смеялась до слез, когда ее читала, а смеялась она редко. Больше плакала, потому что была добрая. Дед говорил, что у нее глаза всегда на мокром месте. С Гоголем Кирилл провел последнюю неделю июля и начало августа — когда мама первый раз приехала с ним повидаться.
Удовольствие от чтения шло в сравнение только с удовольствием от клубничного мороженого. Но если мороженое всегда заканчивалось до того, как он наедался, книги не кончались. Дочитывая один рассказ, он тут же начинал другой. Лица героев мелькали и исчезали, имена он не запоминал, а описания природы или деревенской избы пролистывал. Его интересовали события. Как растет трава и хрюкает поросенок, он и без Гоголя знал.
Кириллу нравилось уединение, хоть в деревне найти его было сложно: то чей-то трактор проезжал мимо, грохоча и воняя, то гуси шли на речку, визжа, как маленькие дети, то бабушка орала соседке через забор, что малина пошла. Повсюду были звуки, голоса. Но в этой деревенской симфонии Кирилл четко различал только один звук — домашнего телефона.
В то лето он стал для Кирилла таким же священным, как шум сепаратора для бабушки. Весь день он читал на улице: то на лавочке у забора, то прямо на траве возле маленькой бани, которой он боялся, но ближе к вечеру старался сесть ближе к дому — чтобы услышать звонок телефона.
Звонила мама ежедневно, около семи или восьми, и после разговора с ним всегда просила дать трубку бабушке. Та прибегала из огорода и прежде, чем взять трубку, долго вытирала черные от земли руки о полотенце. Руки у бабушки все лето были полосатые, как зебра: в складках от морщин и под ногтями земля уже не оттиралась даже в бане, а там, где морщин не было, кожа оставалась белая. Сколько бабушке было лет, Кирилл постоянно забывал и только с помощью расставленных по сервантам открыток догадывался, что ей около пятидесяти пяти. Открытки на шестидесятилетие еще не было. По телефону бабушка говорить не любила, поэтому разговор с мамой сводился к обмену новостями о погоде и давлении.
Иногда, раз в неделю или две, мама рассказывала бабушке о новом фильме, который она посмотрела в кинотеатре. Бабушка шикала на Кирилла и деда, которые посмеивались над ее манерой охать во время этих бесед, а когда мама подходила к финалу фильма, слезы лились по бабушкиным щекам, и потом она еще долго ни с кем не разговаривала.
Книги бабушка читала только зимой: вся ее жизнь делилась на два сезона — огородный и хозяйственный, когда из дома она выходила в шесть утра, а возвращалась в восемь вечера, забегая только для того, чтобы взять деду сигареты из шкафа (это был ее тайник, о котором дед знать был не должен) или бросить на стол газету. А когда огород убирали, бабушка успокаивалась, складывала последние банки в погреб и перебиралась домой.
Зимой у нее часто бывали гости, и тогда она вставала раньше всех, чтобы напечь булочек с изюмом, пирогов с морковкой и нафаршировать блинов. Но, когда гостей не было, она могла целый день просидеть в кресле, укутав ноги шалью, и читать: газеты, книги, отрывной календарь с рецептами. Читала она иногда вслух, чтобы дедушка тоже слушал, пока сидит у печки с сигаретой в зубах и выскребает уголь из поддона. Но зиму они оба не любили: зимой время замирало, дни шли от пенсии до пенсии. И зимой Кирилл приезжал к ним редко, а без него было скучно.
Летом и бабушка, и дед, и вся деревня молодели. Съезжались внуки из городов, засаживались огороды, откармливались коровы. Ноги у бабушки резко переставали болеть — она бегала как заведенная и хлопотала с утра до ночи.
Завтракали и обедали все вместе на летней кухне. Помимо огромного стола и шести стульев вокруг него, была там газовая плита, холодильник, шкаф с посудой и большой диван, над которым висел портрет какого-то писателя с трубкой во рту. На этом диване каждый день после обеда спал дедушка.
Кирилл его немного побаивался: голос у деда был громкий, и, если он кричал, слышали даже на кладбище, которое было на окраине деревни. Кричал он на своего коня или на коров, если те баловались, как говорил дед. Он был старше бабушки на тринадцать лет и раз в месяц, когда получал пенсию, писал письмо своей дочери от первого брака. Марки на конверт он разрешал приклеивать Кириллу, и было их много, потому что письмо отправлялось на Украину.
Дедову дочь Кирилл видел на фотографиях: она была взрослая, даже старше мамы, и совсем на нее не похожа. Мама была красивая, а женщина на фотографии — самая обычная: дедовский большой нос, глаза грустные.
Что-то в лице дедушки менялось, когда он писал дочери письма. Всегда серьезный, он становился похож на бабушку, когда та смотрела фильмы про любовь. Бабушка говорила, что из него доброго слова не вытянешь, а дочери в конце письма он писал: «Целую тебя, моя хорошая».
Кирилл не понимал этих отношений: как можно любить того, кто живет где-то на Украине, и никогда не обнимать дочь, которая живет рядом?
В деревне у бабушки Кирилл открыл для себя запретное удовольствие обмана. Скорее это было сочинительство, сказкосложение, но в слове «обман» было что-то незаконное, отчего переживания от процесса становились острее. Возможно, увлечение повестями Гоголя сыграло свою роль, но каждый вечер, сидя с соседскими пацанами на лавочке, Кирилл сочинял про свою жизнь разные небылицы, иногда так увлекаясь, что сам верил в рассказанное. Деревенский до кончиков белых волос мальчик по прозвищу Рыжий пересказывал эти истории двум своим сестрам, Оле и Юле, и обе заочно влюбились в Кирилла. По сюжету отец его был моряком, мама — актрисой, и жили они в Тюмени только последний год, а до этого жили в Москве.
Москва для деревенских мальчиков была где-то рядом с Америкой — ужасно далеко и