Все цвета моей жизни - Сесилия Ахерн
Если бы мне нужно было описать цвет Госпела одним словом, я сказала бы – медовый. Он не совсем оранжевый, не совсем желтый, скорее, смесь этих цветов, но теплая, густая, похожая на сироп. Когда Госпел приходит в ярость, цвета у него становится сердитыми, как у всех, но его личный цвет – медовый. Этот цвет оживает, когда мы заняты чем-нибудь в школе. Он сообразительный; он очень любит всякую сложную технику. Он превосходно играет в футбол. В этой игре лучше его никого нет. Только там у него не бывает тика, и поэтому на поле он старается бывать как можно больше, совершенствуя свои навыки и способности, а оттого, что там тика у него не бывает, он перестает волноваться, а значит, не теряет головы. Это его убежище, и на поле он король.
Оранжевый цвет яркий и теплый, желтый – чистый и резкий и, смешиваясь, они дают медовый, цвет сахара, растопленного на сковородке, когда он превращается в карамель. Смотреть на его цвета – это все равно что смотреть, как работает его мозг. Острый, сосредоточенный, напряженный ум превращает грубости в нечто мягкое. Решения обдумываются. Мысли текут неторопливо, тянутся, как сироп.
Сейчас он не тревожится. Или тревожится не сильно. Я вижу, как иногда от тика у него дергаются плечи, но в общем он спокоен.
Эсме делает несколько глубоких вдохов и выдохов. Ее пурпурный цвет не такой яркий, как был, когда она занималась со мной: с Госпелом ей не нужно так же высокомерно обозначать свою территорию. В это время я наблюдаю за ее пурпурным, жду, что он станет ярче, сосредоточеннее, но происходит нечто странное. Появляется серый, даже, пожалуй, дымчато-белый. Ярко-пурпурный и дымчато-белый. Я наблюдаю за дымкой, размышляя, откуда она взялась и что означает.
Она стоит у его головы, спиной ко мне, так что приходится подвинуться, чтобы лучше видеть. Она просит его глубоко дышать, считает до трех, когда он вдыхает, и до пяти, когда выдыхает. С цветами Госпела абсолютно ничего не происходит. Она стоит у его головы и плеч десять минут, закрыв глаза и протянув вперед руки. Я жду, что появится цвет жара, о котором она говорила, но между ее руками и его плечами ничего, совсем ничего нет. Она двигается к его грудной клетке, потом дальше, вдоль всего тела.
Через двадцать сводящих с ума минут, за которые ничего не происходит, она мягко произносит: «А теперь я заблокирую энергию».
Она сильно машет руками, как будто отгоняет муху. Его цвет начинает разбрызгиваться. Кое-что прилипает ей на руки. Она промокает их, цвет отскакивает и опять садится на Госпела. Она разделяет медовый на оранжевый и желтый. Дальше желтый делится на разные оттенки, становится светлым, резким, чистым, ясным, ярко-канареечным, и все это происходит, пока она стоит над ним, как шеф-повар из китайского ресторана, исполняющий искусный трюк с ножами. Раз-раз-раз – и цвета делятся, разлетаются по комнате. То же самое происходит с оранжевым; бледно-оранжевая капля висит у его колена. Это сбивает с толку. Сейчас она похожа на девочку, которая, балуясь, разбрызгивает краски. Капли летят по всей комнате. Я еле сдерживаюсь, чтобы не ворваться туда и остановить ее безумное шоу.
Но вот ловля мух, рубка ножом и разбрызгивание красок заканчиваются. Она тихо произносит его имя, но он не шевелится.
Не шевелится.
Глаза у него не открываются. У меня колотится сердце. Я несусь вдоль стены к двери домика и открываю ее чуть ли не ногой.
– Что вы с ним сделали? – ору я не своим голосом; распахнутая дверь ударяет о стену.
Она испуганно вскрикивает.
Госпел садится на кушетке. Он видит меня, широко улыбается и говорит:
– Я заснул.
Потом переводит взгляд на Эсме и спрашивает:
– Заснул, да?
Эсме кивает, прижимая руки к груди. Я напугала ее.
– А что было-то? – спрашивает он, медленно спускает ноги с кушетки, смотрит то на меня, то на нее скорее весело, а не беспокойно, понятия не имея, какой опасности она его подвергала.
Я свирепо взираю на нее, чувствуя физическое отвращение. Нас разделяет только воздух, но он не дает мне подойти к ней, как будто отталкиваются два магнитных полюса. Да я вовсе и не хочу подходить. Наоборот, хочу уйти из этой комнаты, подальше от нее.
– Пошли, – говорю я.
– Да я ничего и не почувствовал, – говорит Госпел, спрыгивает на пол и засовывает ноги в свои кроссовки. Он приземляется жестковато и, выпрямляясь, немножко прихрамывает.
Я беру его за руку и через все спортивные площадки тащу обратно в школу, а он старается не потерять кроссовки, которые не успел зашнуровать.
– Что такое? – весело, а вовсе не взволнованно спрашивает он. – Что случилось-то? Я думал, ты ее убьешь. Она что-то не то сделала?
Он моргает раз, другой. Голова у него откидывается назад, и он бормочет:
– А член мой она случайно не трогала?
– Нет! Что ты! Ничего такого даже близко не было. Как ты себя чувствуешь? – спрашиваю я.
– Да нормально. Как раньше, в общем. Заснул, и все. Расслабился. Слушай, мне очень нравится, что ты мой рыцарь в сверкающих доспехах и что ты держишь меня за руку, но только у меня сейчас футбол. Мне сюда.
– А… – Я стараюсь высвободить руку, но он прямо висит на ней и улыбается во весь рот. Он целует меня, но быстро, легко, наши губы лишь чуть касаются, потому что нам этого не разрешено. Он наконец отпускает меня, и я в одиночестве возвращаюсь в школу.
– Потом поговорим, ладно? – кричит он мне вслед.
– Ладно, – отвечаю я, не оборачиваясь.
Но кровь во мне кипит, а сердце колотится, стоит вспомнить ярко-пурпурный и дымчато-белый этой самозванки. Я не могу сдерживать свою ярость. Я даже не пробую те дыхательные техники, которым она меня научила. В этот раз меня не собьешь. Я не хочу успокаиваться; чтобы усмирить гнев, есть только один способ. Я иду в туалет, беру рулон туалетной бумаги, отправляюсь на парковку и обматываю бумагой машину Эсме. Один слой, другой, третий; я расходую весь рулон, какие-то дети смотрят на меня и весело ржут.
– Шпилька есть?
Кто-то радостно протягивает мне ее.
На ветровом стекле я царапаю: ВРУШКА. Четко, ясно, разборчиво.
Потом я узнаю, что Госпел недолго играл тогда в футбол. У него разболелось колено, то самое, к которому она подвесила капельку бледно-оранжевой энергии.
*