Доверься жизни - Сильвен Тессон
– Хороший вопрос. А он – ушел?
– Нет, придумал кое-что получше. Когда он только поселился там, он убил и освежевал медведя. И теперь, стоило показаться вдалеке машине, он напяливал шкуру, надевал ожерелье из его зубов и когтей и в таком виде встречал посетителей, потрясая палкой. На вопросы больше не отвечал, только рычал. Представьте себе родителей с детишками, которые ехали на пикник с «мудрецом Лены», а встречали полоумного дикаря. Многих это отпугнуло, но все равно находились желающие.
– Знаете, – сказал я, – взгляд обезьяны сквозь прутья клетки – величайший позор человечества, но это никогда не мешало мещанам приводить пасынков в зоопарк.
– Я никогда не был в зоопарке, – сказал капитан, – и детей у меня нет.
– У меня так же.
– А потом, к середине лета, он сбросил медвежью шкуру и остался совсем голым. К нему приезжали на выходной, и этим мерзавцам еще хватало наглости говорить: «Ну же, Константин, нельзя так, тут наши жены».
– И что он отвечал?
– Он выл. Носился по поляне – член болтается, борода двухлетней длины, мычит как верблюд – вот до чего он дошел. Надо сказать, люди теперь не задерживались. Однажды какие-то ученые из Иркутска, этнологи, кажется, очень заинтересовались Константином и прилетели на него взглянуть. Дойдя до поляны, они нашли его в луже грязи, где он катался как кабан. Он бросился на них, и бедняги, после пяти часов на самолете и десяти на моторной лодке, убежали прочь ни с чем. Они потом рассказывали, что пес Константина и сам, похоже, был до смерти напуган и пытался сбежать вместе с ними. Вдруг Ирина Солтникова, с которой все началось, почувствовала свою ответственность за случившееся. И посреди лета поехала искать Константина. Когда он увидел, как моторная лодка приближается к берегу, он забрался на крышу своей хижины и простоял там, голый, несколько часов, то на одной ноге, то на другой, размахивая руками и резко дергая шеей. Ирина ходила вокруг хижины и пыталась его урезонить. Но вернулась в Якутск так и не поговорив и объявила, что он помешался.
– Она была права или нет?
– Я лично думаю, это была уловка. Он хотел покоя. Дураков ведь оставляют в покое? Вот он и играл в дурачка. В тот год я сходил к нему в конце августа. Нашел его посреди поляны: он был весь в черничном варенье и в пчелах. И бормотал: «Давайте, мои маленькие, полакомьтесь». Когда я подошел и шепнул: «Это я, Константин», он открыл глаза, возвел их к небу, напрягся, потом снова зажмурился и сказал: «Ж-ж-ж». Он даже не узнал меня.
– А что с ним теперь?
– Он снова обрел покой, тишину и одиночество, как в начале своего отшельничества.
– О! Значит, теперь он живет в другом месте?
– Да.
– Еще дальше?
– В каком-то роде.
– Как ваши столпники?
– Почти.
– В таком же отдалении от всех?
– Еще отдаленнее.
– И спокойнее?
– В тысячу раз.
– Там так же безмятежно, как на берегах Лены?
– Несравнимо больше.
– И тихо?
– Лучше: ни звука.
– И люди не ходят к нему? Они наконец поняли?
– Нет, не поняли. Просто посетителей не пускают в одиночные палаты Якутского психдиспансера.
Письмо
Ни почтальона, ни писем! Может, затерялись в пути? Я всерьез взволнован. Не слишком любезно лишать меня вестей так надолго.
Гюстав Флобер (письмо племяннице Каролине от 5 января 1877 г.)
Почтовый ящик располагался на улице Поля Вайяна-Кутюрье, напротив скандинавской закусочной «Гамсун», куда ученики лицея им. Лавуазье бежали гурьбой, едва прозвенит последний звонок. И темно-синие глаза Марике, недавно переехавшей из Тромсё официантки, притягивали этих прыщавых недоумков куда сильнее банок с селедкой, которые были расставлены на сосновом прилавке безо всякого воображения, что типично для лютеранской Норвегии и приводит в легкое уныние.
Утренняя выемка почты производилась в десять часов, вечерняя – в шесть часов. Время изменили в прошлом году под давлением профсоюза, чей представитель выступил с официальным заявлением, что «ныне ни у кого уже не возникает потребности отправлять письма после шести часов вечера или сообщать новости раньше десяти утра». Выемка в три часа дня, установленная в 1945 году, была упразднена. Люди стали писать мало, все больше звонили.
В 1975-ом Морис приехал сюда с тропического Реюньона, из Сен-Дени, и с 1978-го работал здешним почтальоном. Ездил по улицам и бульварам, навалившись на руль ужасного велосипеда с обтекателями, на что обрекли почтовых служащих министерские технократы. По юности Морис занимался тем же ремеслом на острове, в котловане Мафате. За месяц он нарезал на его вулканических склонах километров на пятнадцать перепадов высот, пока воспаление пяточного сухожилия с разрывом апоневроза не заставили его просить о переводе в менее пересеченную местность: тогда руководство предложило на выбор города Стен и Роморантен. Изучив карту центральной Франции, он выбрал Роморантен, тот, что чуть ближе к экватору.
Бывший реюньонец знал каждый булыжник на своем семикилометровом маршруте, здоровался с торговцами: вешками на его пути. Он был из тех людей, которые и в сотый раз находят наслаждение в одних и тех же зрелищах, одних и тех же ощущениях. И уверенность, что все это повторится и завтра, доставляла ему куда больше радости, чем неведомые сюрпризы. Родись он с любовью к приключениям, пришлось бы искать другую работу. Только пионерам воздушной почты удавалось сочетать азарт трансатлантических полетов с милым однообразием развоза почты.
Он неизменно толкал одни и те же подъездные двери и опускал в ящики, чьих владельцев знал всех без исключения, конверты – вестники скорой встречи, грядущей катастрофы, разоблачений, долгов по счетам. Обычно все получали только счета, но иногда Морису попадался конверт, надписанный неровным почерком. По тому, как выведены буквы – нерешительно, с нажимом, непринужденно, – он научился отличать официальное письмо от любовного или несущего разрыв. И знал, как много сердец сжималось, различив заветную руку. Почтальоны – это