Степь. История одной поездки - Антон Павлович Чехов
— Что ж, хлопчик, раскорякой-то стоять? — сказала старуха. — Иди, садись!
Расставя широко ноги, Егорушка подошёл к столу и сел на скамью около чьей-то головы. Голова задвигалась, пустила носом струю воздуха, пожевала и успокоилась. От головы вдоль скамьи тянулся бугор, покрытый овчинным тулупом. Это спала какая-то баба.
Старуха, вздыхая, вышла и скоро вернулась с арбузом и дыней.
— Кушай, батюшка! Больше угощать нечем… — сказала она, зевая, затем порылась в столе и достала оттуда длинный, острый ножик, очень похожий на те ножи, какими на постоялых дворах разбойники режут купцов. — Кушай, батюшка!
Егорушка, дрожа как в лихорадке, съел ломоть дыни с чёрным хлебом, потом ломоть арбуза, и от этого ему стало ещё холодней.
— Наши в степу ночуют… — вздыхала старуха, пока он ел. — Страсти Господни… Свечечку бы перед образом засветить, да не знаю, куда Степанида девала. Кушай, батюшка, кушай…
Старуха зевнула и, закинув назад правую руку, почесала ею левое плечо.
— Должно, часа два теперь, — сказала она. — Скоро и вставать пора. Наши-то в степу ночуют… Небось, вымокли все…
— Бабушка, — сказал Егорушка, — я спать хочу.
— Ложись, батюшка, ложись… — вздохнула старуха, зевая. — Господи Иисусе Христе! Сама и сплю, и слышу, как будто кто стучит. Проснулась, гляжу, а это грозу Бог послал… Свечечку бы засветить, да не нашла.
Разговаривая с собой, она сдёрнула со скамьи какое-то тряпьё, вероятно, свою постель, сняла с гвоздя около печи два тулупа и стала постилать для Егорушки.
— Гроза-то не унимается, — бормотала она. — Как бы, неровен час, чего не спалило. Наши-то в степу ночуют… Ложись, батюшка, спи… Христос с тобой, внучек… Дыню-то я убирать не стану, может, вставши, покушаешь.
Вздохи и зеванье старухи, мерное дыхание спавшей бабы, сумерки избы и шум дождя за окном располагали ко сну. Егорушке было совестно раздеваться при старухе. Он снял только сапоги, лёг и укрылся овчинным тулупом.
— Парнишка лёг? — послышался через минуту шёпот Пантелея.
— Лёг! — ответила шёпотом старуха. — Страсти-то, страсти Господни! Гремит, гремит, и конца не слыхать…
— Сейчас пройдёт… — прошипел Пантелей, садясь. — Потише стало… Ребята пошли по избам, а двое при лошадях остались… Ребята-то… Нельзя… Уведут лошадей… Вот посижу маленько и пойду на смену… Нельзя, уведут…
Пантелей и старуха сидели рядом у ног Егорушки и говорили шипящим шёпотом, прерывая свою речь вздохами и зевками. А Егорушка никак не мог согреться. На нём лежал тёплый, тяжёлый тулуп, но всё тело тряслось, руки и ноги сводило судорогами, внутренности дрожали… Он разделся под тулупом, но и это не помогло. Озноб становился всё сильней и сильней.
Пантелей ушёл на смену и потом опять вернулся, а Егорушка всё ещё не спал и дрожал всем телом. Что-то давило ему голову и грудь, угнетало его, и он не знал, что это: шёпот ли стариков или тяжёлый запах овчины? От съеденных арбуза и дыни во рту был неприятный, металлический вкус. К тому же ещё кусались блохи.
— Дед, мне холодно! — сказал он и не узнал своего голоса.
— Спи, внучек, спи… — вздохнула старуха.
Тит на тонких ножках подошёл к постели и замахал руками, потом вырос до потолка и обратился в мельницу. Отец Христофор, не такой, каким он сидел в бричке, а в полном облачении и с кропилом в руке, прошёлся вокруг мельницы, покропил её святой водой и она перестала махать. Егорушка, зная, что это бред, открыл глаза.
— Дед! — позвал он. — Дай воды!
Никто не отозвался. Егорушке стало невыносимо душно и неудобно лежать. Он встал, оделся и вышел из избы. Уже наступило утро. Небо было пасмурно, но дождя уже не было. Дрожа и кутаясь в мокрое пальто, Егорушка прошёлся по грязному двору, прислушался к тишине; на глаза ему попался маленький хлевок с камышовой, наполовину открытой дверкой. Он заглянул в этот хлевок, вошёл в него и сел в тёмном углу на кизяк.
В его тяжёлой голове путались мысли, во рту было сухо и противно от металлического вкуса. Он оглядел свою шляпу, поправил на ней павлинье перо и вспомнил, как ходил с мамашей покупать эту шляпу. Сунул он руку в карман и достал оттуда комок бурой, липкой замазки. Как эта замазка попала ему в карман? Он подумал, понюхал: пахнет мёдом. Ага, это еврейский пряник! Как он, бедный, размок!
Егорушка оглядел своё пальто. А пальто у него было серенькое, с большими костяными пуговицами, сшитое на манер сюртука. Как новая и дорогая вещь, дома висело оно не в передней, а в спальной, рядом с мамашиными платьями; надевать его позволялось только по праздникам. Поглядев на него, Егорушка почувствовал к нему жалость, вспомнил, что он и пальто — оба брошены на произвол судьбы, что им уж больше не вернуться домой, и зарыдал так, что едва не свалился с кизяка.
Большая белая собака, смоченная дождём, с клочьями шерсти на морде, похожими на папильотки, вошла в хлев и с любопытством уставилась на Егорушку. Она, по-видимому, думала: залаять или нет? Решив, что лаять не нужно, она осторожно подошла к Егорушке, съела замазку и вышла.
— Это варламовские! — крикнул кто-то на улице.
Наплакавшись, Егорушка вышел из хлева и, обходя лужу, поплёлся на улицу. Как раз перед воротами на дороге стояли возы. Мокрые подводчики с грязными ногами, вялые и сонные, как осенние мухи, бродили возле или сидели на оглоблях. Егорушка поглядел на них и подумал: «Как скучно и неудобно быть мужиком!» Он подошёл к Пантелею и сел с ним рядом на оглоблю.
— Дед, мне холодно! — сказал он, дрожа и засовывая руки в рукава.
— Ничего, скоро до места доедем, — зевнул Пантелей. — Оно ничего, согреешься.
Обоз тронулся с места рано, потому что было не жарко. Егорушка лежал на тюке и дрожал от холода, хотя солнце скоро показалось на небе и высушило его одежду, тюк и землю. Едва он закрыл глаза,