Алексей Писемский - Тысяча душ
Князь покачал головою.
- Как это можно! - проговорил он.
- Что делать. Не славен пророк в отечестве своем! - отвечал со вздохом Петр Михайлыч.
- Отчего же?.. Нет! По крайней мере я сейчас же заверну к господину Калиновичу поблагодарить его за доставленное мне наслаждение. До свидания.
Проговоря это, князь, с прежним радушием пожав руку старику, поехал.
Надобно сказать, что Петр Михайлыч со времени получения из Петербурга радостного известия о напечатании повести Калиновича постоянно занимался распространением славы своего молодого друга, и в этом случае чувства его были до того преисполнены, что он в первое же воскресенье завел на эту тему речь со стариком купцом, церковным старостой, выходя с ним после заутрени из церкви.
- Вот вы, некоторые из купечества, избегаете образовывать детей ваших. Это очень нехорошо! - начал было он.
Староста, старик, старинный, закоренелый, скупой, но умный и прехитрый, полагая, что не на его ли счет будет что-нибудь говориться, повернул голову несколько набок и стал прислушиваться единственно слышавшим правым ухом, на которое, впрочем, смотря по обстоятельствам, притворялся тоже иногда глухим.
- Теперь вот мой преемник, смотритель, - продолжал Петр Михайлыч, сирота круглый, бедняк, а по образованию своему делается сочинителем: стало быть, человеком знатным и богатым.
Купец только пожал плечами.
- Всякому, сударь, доложить вам, человеку свое счастье! - сказал он, вздохнув, и потом, приподняв фуражку и проговоря: - Прощенья просим, ваше высокоблагородие! - поворотил в свой переулок и скрылся за тяжеловесную дубовую калитку, которую, кроме защелки, запер еще припором и спустил с цепи собаку.
Отнеся такое невнимание не более как к невежеству русского купечества, Петр Михайлыч в тот же день, придя на почту отправить письмо, не преминул заговорить о любимом своем предмете с почтмейстером, которого он считал, по образованию, первым после себя человеком.
- Вы знаете моего преемника? - спросил он.
- Был, сударь, у меня, - отвечал тот и почему-то вздохнул.
- Сочинение теперь написал, которым прославился на всю Россию.
- Какое-с это? О господи помилуй! - проговорил почтмейстер, кидая по обыкновению короткий взгляд на образа.
- Романическое!
Почтмейстер поглядел несколько времени через очки на Петра Михайлыча как бы с видом некоторого сожаления.
- Нам с вами, в наши лета, пора бы и другие книжки уж почитывать, проговорил он.
- Что ж, я почитываю и те и другие, - отвечал Петр Михайлыч, заметно сконфуженный этим замечанием, и потом, посеменив еще несколько времени ногами, раскланялся.
- Умный бы старик, но очень уж односторонен, - говорил он, идя домой, и все еще, видно, мало наученный этими опытами, на той же неделе придя в казначейство получать пенсию, не утерпел и заговорил с казначеем о Калиновиче.
- Сам ходит новый смотритель к вам в кладовую ставить шкатулку-то? спросил он его так, будто к слову.
- Сам, - отвечал казначей и икнул.
- Роман он сочинил, и за какие-нибудь сто печатных страничек ему шестьсот рублей серебром отсыплют.
Петр Михайлыч желал поразить казначея, как и Палагею Евграфовну, деньгами; но тот и на это ничего не сказал, а только опять икнул. Годнев, наконец, понял, что этот разговор нисколько не интересовал казнохранителя, а потому поднялся.
- До свиданья, - сказал он.
- До свиданья, - проговорил казначей и еще раз икнул.
"Эк его!" - подумал про себя Петр Михайлыч и заметил вслух:
- Верно, желудок испортили: все икаете?
- Нет, так, поминает кто-нибудь, - отвечал казначей.
Выйдя на крыльцо, Петр Михайлыч некоторое время стоял в раздумье. - Ну, попробую еще, - проговорил он и взобрался в земский суд, где застал довольно большую компанию: исправника, непременного члена и, кроме того, судью и заседателя: они пришли из своего суда посидеть в земский. Секретарь, молодой еще человек, только что начинавший свою уездную карьеру, ласкал всех добрым взглядом. Два рыжие писца, родные братья Медиокритского, тоже молодые люди, владевшие замечательно красивым почерком, стояли у стеклянных дверей присутствия и обнаруживали большое внимание к тому, что там происходило.
Всех занимал некто, приехавший в город, помещик Прохоров, мужчина лет шестидесяти и громаднейшего роста. По случаю спора о военной службе он делал теперь кочергой, как бы ружьем, разные артикулы и маршировал. Судья ему командовал: "Раз, два! Раз, два!" - говорил он, колотя себя по ляжке. Прохоров, с крупными каплями поту на лице, маршировал самым добросовестным образом. "Стой!" - скомандовал судья. Прохоров остановился. "Дирекция налево!" - крикнул судья. Прохоров повернул несколько налево свои бычачьи глаза. "Заряжение на двенадцать темпов!" - скомандовал судья. Прохоров сначала представил, что как будто бы он вынул патрон, потом скусил его, опустил в дуло, прибил шомполом, наконец, взвел курок, прицелился. "Пли!" крикнул судья. Прохоров выпалил ртом. "Чисто делает", - заметил непременный член заседателю. - "Еще бы!" - подтвердил тот.
В подобном обществе странно бы, казалось, и совершенно бесполезно начинать разговор о литературе, но Петр Михайлыч не утерпел и, прежде еще высмотрев на окне именно тот нумер газеты, в котором был расхвален Калинович, взял его, проговоря скороговоркой:
- Про здешнего одного господина тут пишут, - и прочел весь отзыв вслух.
При этой выходке его все потупились и молчали, как будто старик сказал какую-нибудь глупость или сделал неприличный поступок.
- Что уж, господа, ученое звание, про вас и говорить! Вам и книги в руки, - сказал Прохоров, делая кочергой на караул.
Петру Михайлычу это показалось обидно.
- Что ж, книги в руки? В книгах, сударь, ничего нет худого; тут не над чем, кажется, смеяться, - заметил он.
- Что ж, плакать, что ли, нам над вашими книгами, - сострил Прохоров.
Все засмеялись.
Петр Михайлыч промолчал и поспешил уйти.
С месяц потом он ни с кем не заговаривал о Калиновиче и даже в сцене с князем, как мы видели, приступил к этому довольно осторожно. Но любезность того сразу, так сказать, искупила для старика все его неудачи по этому предмету и умилила его до глубины души. Услышав звон к поздней обедне, он пошел в собор поблагодарить бога, что уж и в провинции начинает распространяться образование, особенно в дворянском быту, где прежде были только кутилы, собачники, картежники, никогда не читавшие никаких книг. Князь между тем заехал к Калиновичу на минуту и, выехав от него, завернул к старой барышне-помещице, у которой, по ее просьбе и к успокоению ее, сделал строгое внушение двум ее краснощеким горничным, чтоб они служили госпоже хорошо и не делали, что прежде делали.
В доме генеральши между тем, по случаю приезда гостя, происходила суетня: ключница отвешивала сахар, лакеи заливали в лампы масло и приготовляли стеариновые свечи; худощавый метрдотель успел уже сбегать в ряды и захватить всю крупную рыбу, купил самого высшего сорта говядины и взял в погребке очень дорогого рейнвейна. Князь был большой гастроном и пил за столом только один рейнвейн высокой цены. Часу в первом генеральша перешла из спальни в гостиную и, обложившись подушками, села на свой любимый угловой диван. На подзеркальном столике лежала кипа книг и огромный тюрик с конфетами; первые князь привез из своей библиотеки для m-lle Полины, а конфеты предназначил для генеральши. Она была вообще до сладкого большая охотница, и, так как у князя был превосходный кондитер, так он очень часто присылал и привозил старухе фунта по четыре, по пяти самых отборных печений, доставляя ей тем большое удовольствие. М-lle Полина, решительно ожившая и вздохнувшая свободно от приезда князя, разливала кофе из серебряного кофейника в дорогие фарфоровые чашки, расставленные тоже на серебряном подносе. Князь очень удобно поместился на мягком кресле. Генеральша лениво, но ласково смотрела на него и потом начала взглядывать на разлитый по чашкам кофе.
- Полина, как хочешь, дай мне кофею, - проговорила она.
У старухи после болезни сделался ужасный аппетит.
- Мамаша... - произнесла Полина полуукоризненным, полуумоляющим голосом.
Генеральша, пожав плечами, отвернулась от дочери. М-lle Полина покачала головой и вздохнула.
- Небольшую чашечку кофею ничего, право, ничего, - решил князь.
- И я тоже утверждаю; но что же мне делать, если все мне нельзя и все вредно, по мнению Полины, - произнесла старуха оскорбленным тоном. М-lle Полина грустно улыбнулась и налила чашку.
- Извольте, maman[57], кушайте; я для вас же... - проговорила она, подавая матери чашку.
Генеральша медленно, но с большим удовольствием начала глотать кофе и при этом съела два куска белого хлеба.
- Кофе хорош, - заключила она.
- Стакан воды, ma tante[58], стакан воды непременно извольте выкушать! Этим правилом никогда не манкируйте, - сказал князь, погрозя пальцем.