Евгений Замятин - Ловец человеков (сборник)
Шмит злобно, по-волчьи, ощерил зубы, нижняя челюсть у него тряслась.
– С-свол… Ну, уж теперь – попаду-у!
Опять поднялся револьвер. Андрей Иваныч зажмурился:
«Бежать? Нет, ради Бога, еще секундочку – и все…»
Почему-то совсем и из ума вон, что в кармане у него тоже револьвер, и пришел-то ведь затем, чтобы… Смирно стоял и ждал.
Секунда, две, десять: выстрела нет. Открыл глаза. Нижняя челюсть у Шмита так прыгала, что он бросил револьвер на земь и нажимал, изо всех сил держал подбородок обеими руками. У Андрея Иваныча все пошло внутри, сдвинулось.
– Мне вас жалко. Я хотел, но не стану…
Он вынул из кармана свой револьвер, показал Шмиту. Быстро пошел к калитке.
23. Хорошо и прочно
Еще затемно, еще только февральская заря занималась, кто-то стучал к Андрей Иванычу в дверь. Хотел Андрей Иваныч «кто там» сказать, да так и не сказал, увяз опять во сне. Пришла Маруся и говорила: «А знаете, теперь я уж больше не…» А что «не» – не досказывает. Но Андрей Иваныч и так почти знает. Почти уж поймал это «не», почти уж…
Но в дверь все громче, все надоедней стучат. Делать, видно, нечего. Пришлось Андрею Иванычу вылезть из сна, пришлось встать, открыть дверь.
– Непротошнов, ты? Что такое, зачем? Что случилось?
Непротошнов подошел к кровати, нагнулся близко к Андрею Иванычу – и не по-солдатски совсем:
– Ваше-бродие, барыня велела вам сказать, что наш барин вас, ваш-бродь, грозятся убить. Так что барыня, ваше-бродь, просила, чтоб вы ничего такого, борони Бог, не сделали…
– Да что, да что такое мне не делать-то?
Но уж больше слова путного не мог Андрей Иваныч из Непротошнова вытянуть.
– Не могу знать, ваш-бродь…
– Ну, а барыня что, Марья Владимировна, что она?
– Н-не могу знать, ваш-бродь…
«…О, идол проклятый, да скажи хоть, что с ней?»
Но поглядел Андрей Иваныч в безнадежно-рыбьи глаза Непротошнова и отпустил его.
Остался один, долго лежал в темноте. И вдруг вскочил:
– Господи! Да ведь если она прислала это сказать, так значит, она… Господи, да неужели ж она меня…
Догнать Непротошнова, догнать, дать ему целковый последний! Выбежал Андрей Иваныч во двор, на крыльцо – Непротошнова и след простыл.
Но с крылечка Андрей Иваныч уж не мог уйти. Небо – огромное, воздух – полон сосновым лесом, и море – как небо. Весна. Вот вытянуть бы руки так – и ринуться вперед, туда…
Жмурился Андрей Иваныч, оборачивал лицо вверх, к теплому солнцу.
«Умереть? Ну, что ж… Умереть нам легко. Убить – труднее, и труднее всего – жить… Но все, все, и убить – пусть только она захочет».
Такое солнце, что можно было даже создать себе вот эту нелепицу, несуразность: что она, Маруся, что она и в самом деле… А вдруг? Ведь такое солнце.
С утра – с зари ее видеть… Ничего – только какая-нибудь малость самая малая, легчайшее касание какое-нибудь, как тогда, – падал снег за окном… И уж – счастье. С самого утра – до поздней ночи, все – счастье.
Вот так бы вот, раздевши, побежать бы сейчас туда…
Сегодня даже с солдатами заниматься было хорошо. Даже Молочко – новый.
Молочко, положим, и в самом деле сиял, и телячесть его была важная, не такая, как всегда.
– Я имею до вас дело, – остановил он Андрея Иваныча.
– Что? Э, да скорее, не тяните козла за хвост!
– Шмит меня просил… можете себе представить? – быть секундантом. Вот письмо.
– А-а, вот что…
«Вот почему Маруся…» – открыл Андрей Иваныч конверт, прыгал через строчки, глотал, ах – поскорее!
«Во время вчерашнего… с галчененком… Мой дуэльный выстрел… Ваша очередь… Буду стоять, не шелохнусь, и если… Очень рад буду, мне пора».
Конец Андрей Иваныч прочел вслух:
– Позвольте. Это что ж такое? «…Только Вам одному стрелять. А если вам не угодно, мы посмотрим». Позвольте, что это за дуэль? Странные требования! Это не дуэль, а черт знает что! Что он думает, – я стану, как он… Вы секундант, вы должны…
– Я… я ничего не знаю… Он так… он меня послал – Шмит… Я не знаю, – бормотал Молочко, оробело поглядывал на широкий, взборожденный Андрей-Иванычев лоб.
– Послушайте, вы сейчас же пойдете и скажете капитану Шмиту, что такой дуэли я не принимаю. Не угодно ли ему, – оба стрелять вместе. Или никаких дуэлей… Это черт знает что!
Молочко, поджав хвост, побежал рысцой к Шмиту. Захлебываясь, доложил обо всем. Шмит курил. Равнодушно стряхнул пепел:
– Гм, несогласен, вот как? А впрочем, я так и…
– …Нет, что ему еще нужно? Можете себе представить: еще накричал на меня! При чем – я? Это с вашей стороны… Это так благородно, отдать свой выстрел, а он…
«Благородно, ч-чорт!» – Шмит искривился, исковеркался:
– Бла-го-род-но, д-да… Ну, вот вам поручение: завтра вы всем расскажете, что Половец меня обозвал… негодяем, что я его вызвал, а он отказался. Поняли?
– Господи, да я… Но почему завтра?
Шмит пристально поглядел на Молочко, усмехнулся нехорошо и сказал:
– А теперь прощайте-с.
С каменным, недвижным лицом сидел Шмит один и курил. Револьвер валялся на столе.
«Разбудить Марусю? Сказать? Но что? Что люблю, что любил? И чем сильнее любил…»
Он пошел в спальню. Истерзанная ночными распятьями Маруся мертво спала. Лицо все измазано было следами слез – как у малого ребенка. Но эти две морщинки около губ…
Разверзлась Шмитова каменность, проступила на лице смертная мука. Он стал на колени, нагнулся было к ее ногам Но… сморщился, махнул рукой:
«Не поверит. Все равно… теперь не поверит», – и торопливо пошел в сад.
В саду у клумб копался Непротошнов: хоть бы чем-нибудь барыню милую улыбнуть, – примечал он ведь, обеими руками она, бывало, к цветам-то тянулась.
Увидел Непротошнов Шмита – дрогнул, вытянулся, застыл Шмит, хотел усмехнуться – лицо не двинулось.
«Он – все еще меня боится… Чудак!»
– Уйди, – только и сказал Непротошнову.
Непротошнов – подавай, Бог, ноги: слава Богу – целехонек ушел.
Шмит сел на большой белый камень, уперся левым локтем в колено.
«Нет, не так… Надо прислониться к стене… Вот теперь… хорошо, прочно».
Вынул револьвер. «Да, хорошо, прочно». И та самая пружинка злая разжалась, освободила.
24. Поминки
Андрей Иваныч сидел и писал письмо Марусе. Может, это было нелепо, бессмысленно, но больше нельзя – нужно было выкрикнуть все, что…
Не замечал, что уж стемнело. Не слышал, как вошел и стал у притолки Непротошнов. Бог его знает, сколько он тут стоял, пока насмелился окликнуть:
– Ваше-бродь… Господин поручик!
Андрей Иваныч с сердцем бросил перо: опять рыбьеглазый этот!
– Ну, чего? Все про то же? Убить меня хочеть?
– Никак нет, ваше-бродь… Капитан Шмит сами… Они сами убились… Вко-вконец…
Андрей Иваныч подскочил к Непротошнову, схватил за плечи, нагнулся – в самые глаза. Глаза были человечьи – лили слезы.
«Да. Шмита нет. Но, ведь, значит, Маруся – ведь теперь, – она, значит…»
Во мгновение ока он был уже там, у Шмитов. Промчался через зал, на столе лежало белое и длинное. Но не в этом дело, не в этом…
Маруся сидела в веселенькой бревенчатой столовой. Стоял самовар. Это уж от себя расстарался Непротошнов, если что-нибудь такое стрясется – без самовара-то как же? Милая, каштановая, встрепанная головка Марусина лежала на ее руках.
– Маруся! – в одном слове выкрикнул Андрей Иваныч все: что было в письме, и протянул руки – лететь: все кончено, все боли…
Маруся встала. Лицо было дикое, гневное.
– Вон! вон! Не могу вас… Это все – это вы – я все знаю…
– Я? Что я?
– Ну, да! Зачем вы отказались, что вам стоило… Что вам стоило выстрелить в воздух? Я же присылала к вам… О, вы хотели, я знаю… вы хотели… я знаю, зачем вам. Уйдите, уйдите, не могу вас, не могу!
Андрей Иваныч, как ошпаренный, выскочил. Тут же у калитки остановился. Все перепуталось в голове.
«Как? Неужели же она… после всего, после всего… любила? Простила? Любила Шмита?»
Трудно, медленно до глубины, до дна добрался – и вздрогнул: так было глубоко.
«Вернуться, стать на колени, как тогда: великая…»
Но из дома он слышал дикий, нечеловеческий крик. Понял: туда нельзя. Больше никогда уж нельзя.
К похоронам Шмитовым генерал приехал из города. И такую поминальную Шмиту речь двинул, что сам даже слезу пустил, – о других-прочих что уж и толковать.
Все были на похоронах, почтили Шмита. Не было одной только Маруси. Ведь уехала, не дождалась: каково? Монатки посбирала и уехала. А еще тоже любила, называется! Хороша любовь.
Взвихрилась, уехала, – так бы без поминок Шмит и остался. Да спасибо генералу, душа-человек: у себя те поминки устроил.
Нету Шмита на белом свете – и сразу, вот, стал он хорош для всех. Крутенек был, тяжеленек, – оно верно. Да за то…
У всякого доброе слово для Шмита нашлось: один только молчал Андрей Иваныч, сидел, как в воду опущенный. Э-э, совесть, должно быть, малого зазрила. Ведь у них со Шмитом-то американская дуэль, говорят, была, – правда или нет? А все ведь бабы, все бабы, – всему причины… Эх!