Максим Горький - Том 24. Статьи, речи, приветствия 1907-1928
От невыносимой жизни со своим зверем мужем запила моя старшая сестра; вино явилось ей какой-то необходимостью и наконец превратилось в страшную потребность, и когда она разошлась с мужем, то во время запоя была убита. Я видел ее истерзанное тело, видел палку… но не плакал. Лучше — не мучиться теперь… Вторая еще жила кое-как, а третья, девушка, нашла приют в веселых домах. Брат старался перещеголять отца, и только я чувствовал к вину какое-то дикое отвращение. Двадцати четырех лет я бросил гильзовое ремесло и взялся за шапочное. Тогда-то чтение толкнуло меня попробовать стать писателем или поэтом. Первые опыты показались мне удачными, и я решил, что это мое назначение.
И вот муза моя начала мне мешать и спать и работать. Один раз я не мог заснуть девять ночей, воспевая бессонницу, и даже примирился с мыслью сойти с ума, но, на счастье, меня пригласили в один увеселительный притон музыкантом. С радостью ухватился я за это: вечером и ночью играл, утром до обеда спал и в свободное время писал в бане. В то же время отец помер, не получив прощения от изнасилованной им ранее младшей моей сестры.
Около двух лет упражнялся я в стихотворном искусстве и только после того понял, что у меня не достает очень важного — знания грамматики, о существовании которой я, признаться, и не подозревал до сего времени, изучить же ее мне представлялось китайской грамотой, и я махнул рукой, надеясь понять премудрости языка, следя за каждым знаком при чтении, — и тем избежать ужасающей меня зубрежки учебника.
Наконец, нашелся один странствующий адвокат, который взял меня к себе, объявив, что гению не место в публичном. Мы жили как братья. Он был настоящая забубенная головушка и в то же время замечательный виртуоз на кварт-гитаре; слушая его вдохновенные фантастические композиции, я рыдал на его плече и тогда впервые почувствовал в своем сердце вдохновенный творческий огонь. Но скоро этот друг запил непробудную, и я убежал от него в мастерскую. Половину работал, половину писал.
В 1905 г. участвовал в освободительном движении, от погрома спасся в деревне. Во время краткой декабрьско-январской свободы на устроенном социал-демократической группой литературном вечере читал свое стихотворение «Егорка», получился успех. После того участвовал в забастовке шапочников. Отсидел полмесяца в тюрьме. Пресса не приняла моих длинных стихов, нужно было коротеньких. Я этого тоже не знал. Пришлось писать на новый лад. Мне удалось и это. Почти все мои стишки были напечатаны, и — так сбылась моя мечта: я попал в печать. Ошиблись все утверждавшие, что это нелепо в моем положении.
Встретил младшую, но уже тридцатилетнюю, сестру, она жила по публичным заведениям, из которых ее часто выгоняли за невозможное пьянство и держали только из жалости… Сестренка моя горемычная. Красавица, гордость и радость моя бывшая. Что осталось от тебя… Что осталось от нашей семьи… В моем кармане хранилось письмо из Барнаула с извещением, что брат чуть не сгорел от вина, а пьянствующую сестру муж избил до полусмерти, выдергал волосы, выбил зубы и проломил скулу молотком… Ух ты! Что это?..»
Что же и о чём может писать человек такой страшной жизни?
Вот несколько отрывков из напечатанных им стихотворений:
ЖизньБезначальная, бесконечная,Беспредельная, необъятная,Неизбежная, непонятная —О, жизнь, стоишь ты предо мной,Как сфинкс, как тайна роковая,Очами вечности сверкая,Дыша бездонной глубиной,Где зло сливается с добром,И целый мир, и каждый атомСлит в поцелуе роковом,Благословенном и проклятом!..И мысль в величии своемНапрасно силы напрягалаИ что-то тщетно разбиралаВ лице таинственном твоем…
Последнее письмоЯ приняла, мой друг, последнее решенье:Освободить тебя от жизненных цепей…Не смерть меня страшит, страшит меня мученье —Безумие души моей.Но возвращу тебе свободуЯ этой страшною ценой,И на служение народуБлагословляю, милый мой!
ОрионБахрома облаков, расплываясь в пространстве,Открывает величие вечных чудес —В неизменно-божественно-пышном убранствеГлубину полуночных небес.
Хороводы светил, с чистотою стыдливой,Испещряют предвечный незыблемый трон,—И горит и царит красотой горделивойВсем созвездиям царь — Орион.
Он горит, как вселенной весы золотые,Для решений верховного правды Суда,Где бы взвесили споры свои роковыеЖизнь и Смерть и Любовь и Вражда.»
К буквеК букве буква, к слову словоСтроки стройные растут,К жизни светлой, к жизни новойБезбоязненно зовут.
Час за часом, дни за днями —В Лету падают года.Жизнь цветет, горит огнямиВсемогущего труда.
Мысль и руки понемногуВ побежденной полумглеСтроят верную дорогуК царству правды на земле!»
И, когда после таких стихов «человека страшной жизни» прочитаешь жалкое признание культурного человека, который с печальной, некрасивой, а может быть, и мстительной откровенностью прокажённого обнажает гниющие язвы свои:
Я прожить, как мудрый, не умею,Умереть, как гордый, не могу,Перед жизнью я сгибаю шею,Уступаю моему врагу.
Я живу без знания и веры,В нестихающей вражде с собой;Позади кошмары и химеры,Впереди нелепый, дикий бой —
становится жутко за страну, где интеллигенция почти через каждое десятилетие аккуратнейшим образом с головой погружается в болото фатализма и приходит к самобичеванию и самооплеванию, ошибочно именуя это неизящное занятие самоусовершенствованием.
Искренно говорю — я никого не хочу обидеть. Зачем? Российский интеллигент сам себя превосходно обижает, он делает это всегда с болезненным каким-то усердием и сладострастием, точно Ф.М. Достоевскому экзамен по науке самоистязания сдаёт.
Но — хотелось бы сказать: «Господа, если вас тошнит, не выбегайте на улицу во время этого процесса, по улице живые, здоровые — новые люди и дети ходят, и юноши, а им вредно смотреть, как вас вывёртывает!»
В молодой и милой стране нашей люди юны и чутки и по юности своей — чудесно восприимчивы ко всему, а истерия и всякие судороги — заразительны, и это надо бы помнить из уважения к жизни, к родине, к человеку! А из уважения к себе — не кричи, не стенай и, если пришло время умирать — умри в одиночестве, это и красивее и гигиеничнее.
Мне, надеюсь, не поставят в вину такое отступление и не примут его как выходку злую, — я говорю с великою болью за всех, кому больно, с глубокой тоской за всех, кому тошно, но — с ещё бо́льшим страхом за молодых людей, которые поднимаются от земли навстречу культуре, — поднимаются «весело», с «протянутыми к творческой работе руками» и которым вы нужны как друзья, как учителя, а не как примеры всяческих духовных искажений.
Приведу ещё два характерных стихотворения: первое принадлежит перу поволжского крестьянина, второе — человеку, стихи которого уже печатаются в журналах, а приводимое мною его стихотворение напечатано на последней странице сборника «Песни бури», изданного в 1908 году и имеющего всего 9 страниц.
«Мы выходим один за другимБесконечною, вечною цепьюИз тяжелого темного рабстваК светлой цели всеобщего братства.
Точно искры, мы гаснем в пути —Душит нас злой вражды темный дым,Но мы к правде дорогу найдем.Мы — идем. Неустанно идем!
* * *Еще не смолкнул гром, и ночь еще царит,Еще безумствует жестокая стихия,Но близок яркий день: заря уже горит,Идет великая, свободная Россия!»
В это надо верить, ибо — это говорят те самые люди, которых отцы и деды ваши пятьдесят с лишком лет будили и звали:
«Идите к свету, к разуму, правде и красоте!»
Вот — идут.
Очень может быть, что в моём очаровании бодрыми песнями, которые начинает петь русский народ, я и преувеличиваю значение этих песен, если это так — строгий и неподкупный общий наш судья — завтрашний день — разочарует меня. Укажу также, что мне известны и я всегда держу в памяти умные и верные слова Гизо:
«Даже не желая обманывать других, писатель начинает с того, что обманывает сам себя: чтобы доказать то, что он считает за истину, он впадает в неточности, которых сам не сознает или которые кажутся ему незначительными, а его страсти заглушают его сомнения».