Николай Гарин-Михайловский - Гимназисты (Семейная хроника - 2)
Корнев вдруг очнулся, недовольно сдвинул брови и покосился на своего двоюродного брата.
Ветер совсем стих. Паруса сердито хлопнули и опустились. Лодочники перебросились между собою несколькими греческими фразами и стали убирать паруса. Карташеву хотелось принять участие в уборке, но он был сердит на лодочника. Он равнодушным недружелюбным взглядом наблюдал, как тот возился, и не двинул пальцем. Когда лодочник, забравшись на нос, задевал его, он брезгливо, так, что лодочник замечал, сторонился от его загорелых, засученных рук, от его черной бороды, обветренных глаз и красной фески.
Долба продолжал петь.
Когда он кончил, Берендя заметил:
- За... замечательно мелодичны малороссийские песни.
- Типично... именно с оттенками хохла, - поддержал Рыльский.
- Что? - спросил его с подъехавшей в это время лодки Корнев.
Лодки поехали рядом.
- Я говорю, типично поет он.
- Да, - согласился Корнев.
- И голос у вас выразительный какой, - сказала Наташа. - Спойте еще.
- Еще? Что ж еще? Я принимаю похвалу только оттенку. Наши песни только тот споет так... чтоб передать душу хохляцкую... а наша душа в степи, в тоске по степи, когда ее нет... в удали казацкой... в любви, - есть дивчина, любит ее, сколько пустит, - нет - потопит свое горе и душу без думки, с размаху, так - только чтоб дух захватило в славном деле... Спеть так может только тот, кто рос в степи, кто кормился в ней подпаском, плакал, когда били его, радовался, когда дивчина-сердце по той степи шла да светилась на весь божий мир. О! такой запоет про степь; запоет, як про мамку свою рыдну, затоскует и заплачет, как про дивчину, от которой оторвали люди, а сердце не забыло...
Ой, мамо, мамо,
Сердце не божае,
Кого раз полюбит
С тем и помирае.
Он оборвался и раздраженно проговорил?
- Это не та хохлушка поет, что полурусский костюм надела, да и думает, что она хохлуша. Это не в три яруса перевязанная кацапка поет, которой хоть в очи наплюй... кисель какой-то... тесто: облепит своего мужа так, что и застрял и скис... Это поет дивчина, без которой и Сечи и воли не было бы у казака... та, которая не боится искать, а уж "знайдет", так сумеет взять то, что ей бог, а не люди дали, спрашивать не станет... даст свое счастье, кому захочет.
- Ну, однако, жена Тараса Бульбы не похожа на ту, которая тебе снится, - заметил Корнев.
- Мне или Гоголю снится? Была бы Сечь, если б бабы не гоняли их туда? Вся история наша не с бою? А кацапы всё киселем: закиселили татар, закиселили французов... Та-а-рас! Посмотрел бы я на твоего Тараса, если б ему русская трехъярусная попалась.
- Слушайте, Долба, я хохлуша? - спросила Корнева.
Долба поднял голову и, облокотившись локтями о колени, ловя губой свои подстриженные усы, смотрел ей в глаза и загадочно щурился.
Корнева не выдержала. В глазах ее мелькнуло что-то.
- Ведьма! - быстро наклонился к ней Долба и залился веселым смехом.
- Благодарю, - обиделась Корнева.
- Нет, так сразу нельзя ответить... Вы знаете, у нас, у хохлов, как паробки дивчат узнают: кохаются.
- Что значит кохаются?
- Кахаются?.. Воля полная... у нас девушка до свадьбы совершенно вольная, и критики на нее нет: хочет - с одним жартуется, с другим, - пока не подберутся друг к другу.
- Что ж, это разврат... - заметил Семенов.
- Нет, разврата нет: воля. Разврат, где воли нет, а здесь воля полная... И дело до разврата не доходит.
- Ну... - кивнул головой Семенов.
- Под устав не подходит, - в тон ему сказал Рыльский.
- Под устав нравственности не подходит, - ответил с ударением Семенов и уставился в глаза Рыльскому.
Рыльский понял, на что хотел намекнуть Семенов, и спросил, слегка прищуриваясь:
- Чувствуешь себя хорошо?
- Очень хорошо.
- Ну, и проповедуй своей невесте...
- Я надеюсь, что моя невеста сама это будет знать, - ответил многозначительно Семенов.
Наступило общее неловкое молчание.
- Описать тебе твою невесту? - предложил Долба Семенову.
- Опиши, - вызывающе протянул Семенов.
- Красивая, - начал Долба, отсчитывая по пальцам, - конечно, с хорошими манерами, - словом, то, что называется воспитанная.
- Надеюсь.
- Будете играть; ты на скрипке, она на рояле.
- Обязательно.
- Ну, что ж еще? По утрам станете играть, под вечер гулять ходить будете... Ты будешь затягиваться с двойным наслаждением против теперешнего и будешь ей всё объяснять: "Вот это, моя милая, хороший человек, а это дурной, а по сторонам, когда я говорю, не смотри, а то я обижусь. А если я обижусь, я не скрипку, а тебя пилить стану. А если ты не образумишься, я тебя попру своим презреньем и понятием о чувстве собственного достоинства вообще и о том, что такое порядочная, воспитанная женщина в особенности..."
- Ну, потрудитесь теперь свою невесту описать.
- Моя? моя будет или из деревни, или одного со мной ума и развития, которую бы учить не пришлось, потому что все равно не научишь, а сам засосешься в ее киселе. Ну, вольная будет, умная...
- Все умных возьмут, а дуры куда же денутся? - спросил Вервицкий.
Долба весело посмотрел на него.
- Выбирать-то мы с тобой будем...
- Ну что же? кому ж нибудь все-таки достанется глупая, - сказал Вервицкий.
Долба оглянул всех и ответил, почесывая затылок:
- Не сообразил. Ты что не пишешь?
- Не пишется, - пожал плечами Вервицкий.
Все рассмеялись, и даже Карташев не удержался, фыркнул за парусом.
На горе из-за сада показалась дача Горенки. Лодки пристали к мягкому песчанистому берегу.
Пока соображали, как подтянуться к сухому месту, Долба, проговорив: "Эх вы!" - прыгнул и по колени в воде потащил за канат лодку.
- Постой, и я, - предложил было Берендя. Но, пока он собирался, носы лодок уже лежали на сухом берегу.
Один за другим попрыгали все, за исключением Карташева.
- Обиделся, - тихо махнул рукой Рыльский.
Еще подождали, и, наконец, Долба спросил Карташева.
- Ты что ж?
- Я не пойду, - ответил Карташев.
- Пойдем, Тёма, - попросила было сестра.
- Не пойду, - отрезал Карташев и отвернулся.
Переглянулись все и стали медленно подниматься в гору.
- Что с ним сегодня? - спросила Корнева.
Рыльский молча пожал плечами.
- Ну, что ж? не хочет, и бог с ним, - сказал Семенов.
Карташев лежал в лодке так плотно, точно прирос, злорадно провожая глазами исчезавшую между деревьями компанию.
Горенко сидела на ступеньках террасы и, увидев многочисленное общество, пошла к ним навстречу.
- Наташа! - радостно бросилась она.
Она быстро поцеловала Наташу, посмотрела на дорожку, откуда пришли все, и спросила:
- А брат твой?
- Капризничает... в лодке лежит, - ответила Корнева.
- Просто не в духе, - сказала Наташа, - с утра он еще... там дома у него вышла одна история неприятная.
По лицу Горенки пробежала тень.
- Что ж, он боится, что при виде меня ему еще неприятнее станет?
Анна Петровна обиженно улыбнулась, пожала плечами и повернулась к остальным:
- Милости просим на террасу.
Моисеенко как поздоровался, так и стоял, продолжая смотреть на нее.
- Вы как попали? - спросила его Горенко.
- Только под одним условием и поехал, чтобы к вам на дачу, - выдала его Корнева.
Горенко покраснела и, по привычке кусая губы, пошла за другими рядом с Моисеенко.
- Как брат?
- Ничего... сегодня лучше.
Манера говорить Анны Петровны была оригинальная и своеобразная: она отвечала не сразу, как будто ее отделяла от говорившего какая-то изолирующая среда, звук чрез которую проходил не сразу, а нужно было время. Иногда казалось, что она не слышала, но проходило время, и она отвечала так, как будто отвечала себе, но могли слушать и другие. Эта манера на Моисеенко действовала в смысле усиления того особенного и впечатления, и уважения, и обояния, какое он чувствовал к ней.
Брат Горенко, Сергей Петрович, стройный, худой, с темным лицом, тусклыми черными небольшими глазами, с черной, окаймлявшей лицо бородкой, смотрел подавленно, вопросительно протягивал свою худую руку и старался приветливо улыбаться.
- Любуетесь? - спросил его Долба и показал на море.
Часть берега скрывалась за садом, но дальше был открытый вид, и ничто не мешало взгляду сразу охватить и потонуть в безбрежной, точно позолоченной, морской глади. Только в левом углу террасы сквозь деревья просвечивал обрывистый берег с торчавшими из воды острыми камнями, поросшими длинной морской травой. Каждый раз, как волна плескала о камни, трава эта как веером расплывалась по ней. В то время, когда везде царила мертвая тишина, были неподвижны и воздух, и море, и сад, в том уголке все продолжало бурлить, все несло какой-то шум и постоянно привлекало к себе тревожные взгляды больного. Но опять он обращался к далекому горизонту, где все в ярком огне лучей точно застыло в неподвижном покое, и опять стихал и удовлетворенно, без мысли, смотрел в пространство.
- Мы не стесняем? - спросил Анну Петровну тихо студент.