Василий Никифоров-Волгин - Дорожный посох
— Ай, да мороз, греховодник, ай, да шутник старый! — весело приговаривает Никола Угодник, — и чтобы согреться, бьет мужицкими рукавицами по захолодевшему от мороза полушубку, а сам поспешает резвой стариковской походкой, только, знай, шуршат валенки.
— Угодил нам, старикам, морозец, нечего сказать… Такой неугомонный, утиши его, Господи, такой неугомонный! — смеется Серафим, и тоже бежит вприпрыжку, не отставая от резвого Николы, гулко только стучат сапоги его по звонкой морозной дорожке.
— Это что еще! — тихо улыбается Сергий, — а вот, в лето 1347, вот морозно было. Ужасти…
— Вьюжит. Не заблудиться бы в поле? — говорит Серафим.
— Не заблудимся, отцы! — бодро отвечает Никола. — Я все дороги русские знаю. Скоро дойдем до леса Китежского, а там в церковке Господь сподобит и Заутреню отслужить. Подбавьте шагу, отцы!..
— Резвый угодник! — тихо улыбаясь, говорит Сергий, придерживая его за рукав. — Старательный! Сам из чужих краев, а возлюбил землю русскую превыше всех. За что, Никола, полюбил народ наш, грехами затемненный, ходишь по дорогам его скорбным и молишься за него неустанно?
— За что полюбил? — отвечает Никола, глядя в очи Сергия. Дитя она — Русь!.. Цвет тихий, благоуханный… Кроткая дума Господня… дитя Его любимое… Неразумное, но любое. А кто не возлюбит дитя, кто не умилится цветиком? Русь — это кроткая дума Господня.
— Хорошо ты сказал, Никола, про Русь, — тихо прошептал Серафим. — На колени, радости мои, стать хочется перед нею и молиться, как честному образу!
— А как же, отцы Святые, — робко спросил Сергий, — годы крови 1917, 1918 и 1919? Почто русский народ кровью себя обагрил?
— Покается! — убежденно ответил Никола Угодник.
— Спасется! — твердо сказал Серафим.
— Будем молиться! — прошептал Сергий.
Дошли до маленькой, покрытой снегом, лесной церковки.
Затеплили перед темными образами свечи, и стали служить Заутреню.
За стенами церкви гудел снежный Китежский лес. Пела вьюга.
Молились святители русской земли в заброшенной лесной церковке о Руси — Любови Спасовой, кроткой думе Господней.
А после Заутрени вышли из церковки три заступника на паперть и благословили на все четыре конца снежную землю, вьюгу и ночь.
Чаша
Когда мы с отцом Виталием сошли с шаткого крыльца его старозаветного домика, нас овеяло дыханием августовской тьмы, шорохом высоких лип и мерцанием звезд.
— Ночь… — прошептал отец Виталий шепотом вошедшего в тихий храм.
Липовой аллеей мы дошли до белой церкви. Сели среди погоста, на деревянных ступеньках старой часовни, под деревьями. Кругом кресты. Кое-где, над могилами, лампадные огни. В алтарном окне церкви неугасимый свет.
Отец Виталий в белом подряснике. Обхватил руками колени. На плечо упал желтый лист.
— Как ночь, нет мне покоя!.. Так вот и брожу по комнатам своим опустелым, по саду, по кладбищу, забираюсь в лес и все хожу, все тоскую, все зову его, тихого. Не утолят скорбь мою ни молитва, ни ночное бодрствование, ни кротость Господних звезд… Ждут, когда очнется батюшка, а я стою безгласный перед Чашей Господней и плачу… Глядя на меня, и все предстоящие в церкви плачут…
У отца Виталия затряслись плечи. Закрыл лицо руками.
— Единственный был у меня после покойницы жены! Ласковый такой да задумный. Рассказы любил про святых мучеников… И всех жалел, всем улыбался сыночек мой маленький!..
Той ночи не забыть мне!.. пришли это они, пьяные, грехом пропахшие. Взломали вот эту самую церковь и вошли в нее в шапках и с папиросами в зубах. Мальчик мой не спал. Увидел их и разбудил меня. Как ни просил я его не ходить со мной, пошел!.. как был… в белой ночной рубашечке… Пришли в церковь. А они-то с песнями балагурными Царские врата раскрыли и на престоле свечи зажигали! Плевались и сквернословили. Не высказать того, что было на душе у меня тогда!.. Я молить их стал, пьяных, оголтелых. Бога побояться, не кощунствовать. Они не слушали меня. В спину толкали, волосы на мне рвали, оплевывали, заушали… Вдруг… Вижу! Один из них прикасается к Чаше Господней! К Чаше!
Тут-то и совершилось…
Мой сыночек в алтарь бросился.
И вижу… Ручонками своими маленькими вырывает Чашу Господню из рук пьяного кощунника. И не поверите ли, вырвал ее! Чудом вырвал! Как сейчас вижу его в белом одеянии, как хитон Отрока Иисуса, с Чашей Христовой сходящего по ступеням амвона…
Тут-то за Христа и пострадал мой светлый мальчик. Не успел я подойти к нему, как высокий солдат ударил его прикладом по голове…
И когда увидел его, обагренного кровью, бездыханного, я не плакал. На душе было ясно-ясно. Спокойно взял его на руки и домой понес, и по рукам моим кровь его струилась.
А вот когда отпел его и похоронил!.. Пришел с кладбища в сиротливый дом свой да как вспомнил его, мученика, в белом, как у Христа-Отрока, хитоне, в ручках своих сжимающего Чашу Христову, пал я в отчаянии на пол и волосы рвал на себе…
Ничто не утоляет скорбь мою, ибо пред глазами он, ангельская душенька, за Христа пострадавший!..
После долгого молчания отец Виталий сказал:
— Пойдемте на его могилу и отслужим панихиду.
Мы поднялись с ступенек часовни и пошли служить ночную панихиду.
Весенний хлеб
В день Иоанна Богослова Вешнего старики Митрофан и Лукерья Таракановы готовились к совершению деревенского обычая — выхода на перекресток дорог с обетным пшеничным хлебом для раздачи его бедным путникам.
Соблюдалось это в знак веры, что Господь воззрит на эту благостыню и пошлет добрый урожай. До революции обетный хлеб испекался из муки, собранной по горсти с каждого двора, и в выносе его на дорогу участвовала вся деревня. Шли тихим хождением, в новых нарядах, с шепотной молитвой о ниспослании урожая. Хлеб нес самый старый и сановитый насельник деревни.
Теперь этого нет. Жизнь пошла по-новому. Дедовых обычаев держатся лишь старики Таракановы. Только от них еще услышат, что от Рождества до Крещения ходит Господь по земле и награждает здоровьем и счастьем, кто чтит Его праздники: в Васильев день выливается из ложки кисель на снег с приговором: «Мороз, мороз! Поешь нашего киселя, не морозь нашего овса». В Крещенский сочельник собирается в поле снег и бросается в колодец, чтобы сделать его многоводным, в Прощеное воскресенье «окликают звезду», чтобы дано было плодородие овцам; в Чистый понедельник выпаривают и выжигают посуду, чтобы ни згинки не было скоромного; в Благовещение Бог благословляет все растения, а в Светлый День Воскресения Юрий — Божий посол — идет к Богу за ключами, отмыкает ими землю и пускает росу «на белую Русь и на весь свет».
На потеху молодежи старики Таракановы говорят старинными, давным-давно умершими словами.
У них: колесная мазь — коляница, кони — комони, имущество — собина, млечный путь — девьи зори, приглашение — повещанки или позыватки, запевало — починальник, погреб — медуша, шуметь на сходе — вечать, переулки — зазоры.
Речь свою старик украшает пословицами и любит похваляться ими: так, бывало, и сеет старинными зернистыми самоцветами. Соседу, у которого дочь «на выданье», скажет:
— Заневестилась дочь, так росписи готовь!
Про себя со старухою говорит:
— Только и родни, что лапти одни!
Соседского сына за что-то из деревни выслали, и старик утешал неутешную мать:
— Дальше солнца не сошлют, хуже человека не сделают, подумаешь — горе, а раздумаешь — воля Божья!
Бойким веселым девушкам тихо грозит корявым пальцем:
— Смиренье — девушки ожерелье.
Баба жаловалась Митрофану на нищее житье свое, а он наставлял ее:
— Бедная прядет, Бог ей нитки дает!..
Лукерья, маленькая старушка с твердыми староверскими глазами, старую песню любила пестовать. Послушает она теперешние вроде: «О, эти черные глаза» и горестью затуманится:
— В наше время лучше пели, — скажет со вздохом и для примера запоет причитным голосом:
Ах, ты, матушка, Волга реченька,Дорога ты нам пуще прежнего,Одарила ты сиротинушекДорогой парчой, алым бархатом,Золотой казной, жемчугами-камнями…И в долгу-то мы перед матушкой,И в долгу большом перед родненькой.
К выносу на дорогу «обетного хлеба» Митрофан и Лукерья готовились с тугою душевной. Вчера Лукерья собирала по всей деревне муку для «обычая», но никто ничего не дал, только на смех подняли.
Рано утром в избе Тараканова запахло горячим хлебом. Пока он доходил в печи, Митрофан стоял перед иконами и молился.
В полдень стали готовиться к выносу. Хлеб задался румяным и наливным. Старуха перекинула его с руки на руку и сказала: