Николай Лесков - Мелочи архиерейской жизни
Филарет посмотрел на секретаря долгим, укоризненным взглядом и тихо молвил:
– Мне ничего не угодно.
Он был всеблажен и вседоволен, а в гражданской канцелярии генерал-губернатора от всего этого смущение только возрастало. По чиновничьему скудоверию, там находили невозможным удовлетвориться таким безмятежным ответом и считали неотразимо нужным добиться: для чего вседовольный владыка прислал это письмо и чего ему хочется? Делая такие и иные соображения, нашли наконец, что удивительное событие это всех более обязан разъяснить не кто иной, как сам полицейский генерал, который заварил всю эту кашу, бог знает зачем и для чьего удовольствия.
И, как это часто водится, прежде чем хваткий генерал успел показаться и дать какие-нибудь разъяснения об этом беспокойном обстоятельстве, про самое обстоятельство уже меньше говорили, чем про его вздорливый нрав и его зливость, с которою он беспрестанно надоедает то одному, то другому, то пятому и десятому. И всем уже становилось радостно и мило, что вот-таки он нарвался. И с чем пристал? «Не хорошо поют!» Да ты регент, что ли, – тебе какое дело? Не нравится – выйди, не слушай, ступай к цыганам, там хорошо поют. А чего лезть, зачем надоедать?.. Ведь это не какой-нибудь простой митрополит, а Филарет; он тайны знает; его боятся… Его только тронь, так и сам не обрадуешься. Вот и наскочил, – так тебе, сорванцу, и надо! Радовались не только люди русские, которым, по справедливому замечанию Пушкина, «злорадство свойственно», но даже некий немецкий чиновник, имевший за свою солидность особый вес у начальства. Он ведал это дело, и он же сказал о нем: «нашла коза на камень», и с этою немножко измененною русскою пословицею сделал такое обобщение, что быть за все в разделке самому беспокойному полицейскому генералу.
Так и сталось.
Во утрий день, когда полицейский генерал стал в урочный час по обычаю перед генерал-губернатором, сей последний сразу сморщился и заговорил скороговоркою и в недовольном тоне:
– Очень рад вас видеть… Вчера, почти только что вы от меня уехали, я получил конверт от митрополита. Вот он: возьмите его, пожалуйста; он здесь прислал ко мне ваше письмо, и кто его знает: зачем он его прислал? Я посылал узнавать, но ничего не узнали… Столкновение с ним всегда чрезвычайно неприятно… Кончите это, пожалуйста, как-нибудь сами.
Генерал сконфузился, и даже не на шутку, но подбодрился и, чтобы выдержать спокойный тон, спрашивает:
– Что же… мне самому прикажете съездить?
– Как хотите… Да впрочем, я не знаю, как же иначе, лучше съездите.
– Хорошо-с, я сейчас съезжу и сейчас же заеду вам сказать, если угодно.
– Пожалуйста… Как-нибудь…
– Да ведь это такие пустяки!
– Ну, однако… все-таки… пожалуйста, кончите и заезжайте.
Генерал поехал, но неудачно: вместо того чтобы получить возможность успокоить начальника, он заехал с самым коротким, но неприятным ответом, что митрополит его не принял.
– Ну вот видите!
– Да он, говорят, действительно болен.
– Положим, а все-таки неприятно. Вы уже сделайте милость… постерегите… когда он выздоровеет.
– Непременно-с, непременно.
– Вы там… келейника…
– Да… я уже все сделал и просил.
(Вот он уже начал просить!)
– Но и сами… наведайтесь, когда он может.
– Я заеду, заеду.
Он два раза повторил свое «заеду», а довелось ему заехать несколько раз, потому что владыка все недомогал, а генерал-губернатор скучал, что это еще не разъяснено и не кончено.
Генералу это так надоело, что он говорил, будто уже «готов хоть пять молебнов у Иверской отпеть, лишь бы отвязаться от этого письма и от всей этой истории». И бог, который, по изъяснению Иоанна Златоустого, «не только деяния приемлет, но и намерения целует», – внял нужде утесненного этими событиями генерала и воздвиг владыку с одра болезни. Под вечер одного дня дали генералу с подворья весть, что владыке лучше, а на другой день, едва его превосходительство собрался на Самотек, как через подлежащих чинов полиции пришло дополнительное известие, что Филарет нынче утром раненько совсем выехал на лето за город к Сергию и затем в Новый Иерусалим.
Крепкий, непокладистый человек был генерал, но это уже и его вымотало. Теперь хоть и не говори ни слова, а отправляйся туда же вслед за ним к Сергию и в Новый Иерусалим. А примет ли еще он там? – это опять бог весть. Скажут: устал с дороги, отдохнуть нужно, беспокоить не смеем; или говеет, к причастию готовится; или с отцом наместником заняты… Да вообще конца нет претекстам. И это такому-то человеку, который и сам кипит и любит, чтобы вокруг него все кипело и прыгало!..
Черт знает, что за глупое положение, и все из-за чистейших пустяков, и притом в правде, потому что служение он видел нехорошее, пение безобразное и хотел обратить на это внимание, так как это у него в городе.
Генерал давно уже был не рад, что он все это поднял: крепкий и крупный во всех своих неразборчивых поступках, он ослабел и обмелел от этой святительской гонки, которая так не так, еще пока и до объяснения не дошла, а уже внушала ему необходимость известной разборчивости. Даже ухарская бодрость его подалась и спесь поспустилась до того, что он стал панибратственно спрашивать людей малых: как они думают, чтό лучше – немедленно ли ему ехать вслед за владыкой или подождать – пусть он отдохнет, начнет служить, и тогда… прямо к обедне, да от обедни под благословение, – подделаться на чашку чаю и объясниться.
Как мышь могла оказать великую услугу льву, так и тут случилось нечто малопозволительное: у мелкого человека нашлось ума и сообразительности больше, чем у крупного.
Малый советник сказал, что прямо от обедни генералу к митрополиту являться нехорошо, раз – потому, что его высокопреосвященство в такую пору бывает уставши, а во-вторых, что и дело-то требует свидания тихого и переговора с глаза на глаз, «чтобы если и колкость какую выслушать, то по крайней мере не при публике».
Это было первое упомянутие о колкости, но оно было принято без удивления и без спора. Очевидно, все иначе и думать не хотели, что без колкости дело обойтись не может. Вопрос мог быть только в том: какая?
– У него ведь это все применяется, – говорили советники, – что простецу, что ученому, что духовному, а что военному человеку… Особенно ученым строго; он вон иерея Беллюстина вызвал, посмотрел на него, да опять пешком в Калязин прогнал.
– Господи!.. это черт знает что такое… И что за мысль попа пешком гонять!
– А-а, он ученый, статьи пишет.
– Да хоть бы и какие угодно статьи писал, все же ведь он не скороход или не пехотинец.
– А Голубинского еще хуже: прямо по руке ударил: он к ученым лют.
– Ну а к военным каков, а?
Собеседники плечами пожали и говорят:
– Про военных не знаем; военных, пожалуй, не смеет.
– Ведь не может же он меня заставить идти от Сергия пешком за покаяние – а? что? Я его не послушаю: сяду, да и уеду… что?
– Да, конечно нет: не смеет.
– Еще бы! пускай попов гоняет, а я не поп.
На самом же деле все это приводило генерала в большую нервность, и он, волнуясь, кипятился и попеременно призывал то бога, то черта, не зная, к кому плотнее пристать.
– Господи, что такое!.. черт бы все это драл… С коронованной особой, кажется, легче бы объясниться!
Но малый советник, до беседы с которым генерал не напрасно унизился, вывел его на хороший путь: он присоветовал генералу «сочинить» к владыке письмо и «поискательнее» просить его высокопреосвященство дозволить представиться по нужному делу, «когда он прикажет». И при всех этих варварских фразах о сочинении, искательности и приказании особенно настаивал, чтобы последняя фраза была употреблена в точности.
– А то иначе, – говорит, – он прошепчет секретарю: «напиши, я готов выслушать», а когда и где – опять не доберетесь. Нет, уж лучше пусть «прикажет».
Генерал, в досаде, уже ни за что не стоял и готов был испросить себе и «приказание», но только «сочинять» ему не хотелось.
– Сделайте милость, – говорит, – черт бы все это побрал… Господи! напишите, пожалуйста, как это по-вашему нужно, я все подпишу.
– Нет, – говорят, – тут нельзя «подписать», а надо своею рукою написать, или переписать, да еще почище – хорошенько.
– Да у меня, – говорит, – почерк скверный.
– Надо постараться.
– Ах ты господи!.. ну да черт с ними, со всеми этими делами; сочините мне, пожалуйста, я перепишу.
И он сдержал свое слово – переписал. Он взял черновое домой и хотя вначале сильно его критиковал и называл «хамским», но дома переписал его сполна и очень хорошо: буквы были все аккуратно дописаны, строчки прямы, – очевидно, выведены по транспаранту, а внизу подпись со всяким почтением, покорною преданностью, поручением себя отеческому вниманию и архипастырским молитвам и просьбою о его владычном благословении. Словом, сделано как подобает.