Юрий Домбровский - Державин
Подписан, февраля 15 дня 1774 года. С.П.Б.".
29 января Державин возвратился в Казань. Там уже ждало письмо от Максимова.
Глава шестая
I
Его ждало письмо от Максимова.
"Братец, душа моя Гаврило Романович. Сердцем и душою радуюсь, услыша о вашем приезде в Казань, а паче в Самару. За приписку в письме брата Ивана Яковлевича нижайше благодарствую: только что вы писали, оба да я третий, великие дураки: у нас денег нет. Напиши, голубчик, стихи на быка, у которого денег много: какой умница он, а у кого денег нет, великий дурак! Ведь на меня и в Москве гневаются, а в Казани бесятся, все за деньги. Черт знает, откуда зараза в люди вошла, что все уже ныне в гошпиталях валяются, одержимы болезнью, а только деньгами, деньгами, деньгами. Ежели бы я имел их довольно, какой бы умница, достойный похвалы и добродетельный был человек; в чем и на тебя ссылаются, что я, право, ведь добрый человек, да карман мой великий плут, мошенник и бездельник. Да и признаться должен, что это правда только перед теми, кто должен; а то, брат, это напасть: у кого я не думал никогда просить и брать алтына, и тот рублей требует: ваша, дескать, милость, великолепный (знаешь, в каком чину был; насилу, слава богу, ныне из оного разжалован: так и за это сердиться, для чего разжаловали!). Уведомь, душенька, о своем благополучии и о всем, как вы поживаете и долго ли в Самаре пробудете; не можно ли в Малыковку пожаловать? Если ж попродолжитесь в Самаре, то, может быть, и я к вам побываю повидаться. Порадуйся, душа моя, тому, что вы сделали Сергею помочь в получении Яковлевой деревни; он тем вечно обязанным почитает, которую я владею другой год. Дай бог, чтоб я в жизни имел такую же радость, чтоб вам за то заслужил, да и синбирскую одну деревню, 50 душ, во владение получил. Весь мой нажиток в Малыковке, что в хлопотных, к купленным в Москве деревень сто душ получил. Теперь утешение мое состоит в том, чтоб слышать о вашем благополучии; я ж всегда и навек пребуду ваш, братец, душа моя, покорный и верный слуга Сергей Максимов.
За тем рекомендую приятели моего Савелья Ивановича Тарарина, г. есаула казацкого, в вашу милость, который человек честный и добрый".
Держа в руке письмо Максимова, Державин задумался. Ему припомнилось то странное, таинственное, манящее дело, в которое он едва не попал сам.
II
Был Максимов остер, опрометчив, но смел и на решения быстр. Его дерзкие похождения, почти всегда плохо продуманные и неожиданные по своему завершению, потому именно и сходили ему с рук, что проводил их человек пылкий и решительный.
Первое чувство, которое вызвал у Державина этот ладно сложенный, крепкий толстяк, было огромное удивление. В нем все было не так, как у остальных. Он и смеялся не так, как все, и карты сдавал по-особенному, и выигрывал как-то своим особым манером. Особенно же непередаваемое франтовство и задор заключались в тех жестах рук, круглых и коротких, но при этом все-таки размашистых, которыми он придвигал к себе или, наоборот, отбрасывал на край зеленого стола кучу сверкающих и звонких денег. С непередаваемой грацией он умел сдавать карты. Они вылетали из его рук сплошным красочным потоком, и ошалелый партнер видел только короткие, толстые, маленькие пальцы; как при этом сдавались карты и в каком порядке, уследить, конечно, было невозможно.
Впрочем, сдавал Максимов редко и только тогда, когда его очень просили.
Он и при обычной игре крайне редко проигрывал, причем никогда его проигрыш не был особенно значительным.
Другой страстью Максимова была страсть к мгновенному и внезапному обогащению. Когда-то он слышал рассказ о человеке, нашедшем под сосной, вырванной бурей, горшок с золотом.
Человек стал на ноги - до того был нищим. Выстроил себе дворец, развел чудесный сад и умножил свое состояние осторожными и умелыми операциями, стал одним из богатейших людей города.
Этот рассказ, услышанный в раннем детстве, Максимов сохранил и свято пронес его через всю жизнь.
Постепенно несложный сюжет рассказа оброс подробностями, изменил место действия, героев, но сущность его осталась неизменной.
Максимов по-прежнему мечтал найти горшок, в котором было бы не двадцать пять тысяч, как в рассказе, а сто.
Придя однажды, эта мысль уже не оставляла его.
Учившийся плохо и мало, не умеющий на бумаге связно изложить свои мысли, он вдруг погрузился в странные и не ведомые никому из его друзей науки: археологию, дипломатику, геральдику, эпиграфику.
Он сделался нумизматом, историком, знатоком старых надписей и документов. Резко изменилось и поведение его. Он стал молчалив, рассеян, углублен. В доме вместо краснощеких молодых людей и девиц сомнительного вида вдруг стали появляться люди совершенно особого рода.
Был ученый немецкий путешественник, старик замкнутый, недоверчивый и молчаливо-недоброжелательный. Приходили быстрые, сухие и маленькие старички с прыгающей речью и порывистыми жестами.
Утром появлялись длиннобородые, медлительные и малословные крестьяне и еще какие-то старые, дремучие, обросшие зеленым мохом, с маленькими плутовскими глазками и запутанной речью - знахари, заклинатели.
Они вынимали из карманов желтые свертки пергамента, обломки радужного стекла, рыжие от старости наконечники стрел, осколки горшков с треугольным орнаментом.
Узнав о каком-нибудь могильнике или городище, Максимов бросал все, ехал, собирал рабочих, делал распоряжения, волновался, бегал и, не найдя ничего, кроме человеческих костей, разрушенного собачьего черепа и пригоршни бус, ехал домой злой, сосредоточенный, но непоколебимый.
- Если бы только место знать, - говорил он с тихой яростью. - Если бы только за кончик нити уцепиться, не ушло бы золото от меня. Руками землю разгреб бы! Зубами бы вытащил! Сто верст пешком прошел, а все-таки нашел, разбогател бы.
На своем веку, а было ему лет тридцать, он уже изъездил половину империи.
Искал клад Иоанна Грозного в Москве, клад Стеньки Разина на Волге, клад святого Владимира около Киева, искал даже клад Тамерлана, но ничего не нашел.
Вот в это-то время судьба свела его с опальным запорожским атаманом Черняем.
Даже впоследствии, когда Державин занялся вплотную изучением этой странной истории и ему стали доступны архивные материалы, он так и не смог разрешить ряда вопросов, связанных с именем Максимова, казенного крестьянина Серебрякова и казака Черняя.
Ему, например, так и не удалось с полной ясностью выяснить, куда же делся впоследствии колодник, государственный изменник, запорожский атаман Черняй. Сама же история, в которую он едва не впутался, заключалась вот в чем.
III
Сидел в московской тюрьме, вместе с другом Максимова Серебряковым, запорожский атаман Черняй.
Преступление его отнюдь не отличалось особой сложностью.
Он был из тех казацких батек, которые даже под старость никак не могли примириться с новым веянием времени.
Ухищрения дипломатов, внешняя иностранная политика екатерининского правительства не вызвали в нем ничего, кроме тревожного удивления.
Широкоплечий, неуклюжий, кряжистый, с чудовищными мускулами и огромным упорством, он продолжал понимать свое звание по старинке, то есть думать, что все сводится к тому, чтоб покрепче насолить соседям. Он и солил им с полной бесшабашностью, совершая набеги на турецкие города, предавая огню и мечу целые селения и развешивая пленников на окрестных деревьях.
Бил он турок, бил он поляков, и после каждой битвы его войсковая казна едва умещалась на нескольких телегах.
Так под старость он завоевал славу могутного и смелого батька.
Бесчинствовал он много лет, и его дерзкие и всегда успешные набеги не только не навлекали никаких кар на его голову, но даже покрывали ее своего рода славой.
Однако, старея, Черняй потерял житейскую гибкость и все менее и менее стал понимать виды петербургского правительства.
Наконец, в центре хмуро посмотрели на его последний подвиг, когда было сожжено слишком уж много домов и перевешано несколько сот пленников.
Военная коллегия послала ему указ, который выражал с достаточной определенностью мысль, что время грабежей прошло.
Указ был подписан Екатериной.
Черняй принял указ коленопреклоненно, зачел его через писаря войсковой громаде и, возвратившись домой, продолжал формировать отряд для ночного налета на турецкую слободу Балту.
Набег был произведен с той изумительной быстротой, ловкостью и наглостью, которая вообще составляла военный стиль атамана Черняя.
Балта была разгромлена.
Но в силу ли недостатка времени, в силу ли указа - человеческих жерств на этот раз было мало.
Зато опять награбленную добычу увозили на возах.
Этот набег, кажется, был последней каплей, переполнившей чашу долготерпения теснимой со всех сторон Оттоманской империи.
Турки переступили русские границы.
Вспыхнула война.