Николай Чернышевский - Том 2. Пролог. Мастерица варить кашу
Она замолчала.
– Вы не знаете, Нивельзин, какой это человек! – И никто еще не знает! Только я одна знаю это. Я давно узнала это; хоть я и не ученая и не видывала тогда ученых людей. Я увидела это из первых же наших разговоров, хоть они были пустые, хоть, разумеется, он не мог говорить со мною ни о чем ученом: я не поняла бы, как и теперь не понимаю; и не слушала бы, как и теперь не слушаю. Но это было видно мне. Я узнала, какой это человек; тогда все думали; что он пролежит весь свой век на диване с книгою в руках, вялый, сонный. Но я поняла, какая у него голова, какой у него характер! – Потому что без его характера, даже и при его уме, ему нельзя было бы так понимать все эти ученые вещи. Я, не учёная, увидела это из первых разговоров, пустых, обо мне, о пустяках, о моем счастье, – я увидела, какая разница между ним и другими! – И ошиблась ли я? – Вы знаете, как теперь начинают думать о нем. Но его время еще не пришло, они еще не понимают его мыслей, – придет его время, тогда заговорят о нем! – И пусть будет с ним и со мною, что будет! Я хочу, чтоб о моем муже говорили когда-нибудь, что он раньше всех понимал, что нужно для пользы народа, и не жалел для пользы народа – не то, что «себя» – велика важность ему не жалеть себя! – Не жалел и меня! – И будут говорить это, я знаю! – И пусть мы с Володею будем сиротами, если так нужно!
Она замолчала и задумалась.
– О, боже мой, как я разговорилась, – начала она после долгой паузы: – Вам, должно быть, было смешно слышать это от женщины, от женщины не ученой, которая не понимает ничего в ученых вещах и не думает о них. Вообще я и не говорю о них. Но я была взволнована, Нивельзин; а вы так понравились мне, да и мой муж очень хвалит вас, и видно, что мы будем очень дружны, – я чувствовала, что могу говорить как будто не с чужим. – А вы, вероятно, ждали не такого разговора? – Думали, что я стану вызывать вас на любезности? – Конечно, так. Потому что вы думали волочиться за мною. Впрочем, вы сами не знали, что вы думали: вы так влюбились, что не могли думать. Но нечего жалеть вам, что я не была в настроении слушать любезности. В них нет надобности: я уже сказала вам, что вы нравитесь мне. Волочиться – совершенно лишнее, когда вы уже услышали, что вы нравитесь.
– Я не думал волочиться за вами, – сказал Нивельзин. – Я не думал, что monsieur Волгин – ваш муж.
– В самом деле, я совершенно забыла, что вы вообразили, будто вас мистифируют, а повеса Миронов воспользовался этим и наговорил вам вздора, чтобы после нам всем вместе посмеяться. Ах, как жаль, что я забыла! – И все оттого, что Миронов расстроил меня этим гадким словом «вдова». – Как жаль, что я забыла! – Было бы так весело! – И сколько мы с вами смеялись бы после! – А пока я не раздумалась, не раздумалась, и не стала совсем грустная, я хотела продолжать шутку. Разумеется, я не осталась бы вдовою, была бы девушкою. Стоило только сказать, что моя свадьба с этим стариком – неверный слух; что, правда, все было готово к венчанью, но жених мой умер, когда его несли в креслах венчаться, что я не имею права носить его фамилию; но из признательности к нему за доброе намерение люблю, чтобы меня называли так; потому знакомые и называют Волгиною, хоть настоящая моя фамилия – Платонова; Миронов не слышал ее, слышал, что все зовут меня Волгиною, потому и ошибся. И вы опять верили бы всему, и это было бы очень весело! – И вы сделали бы мне предложение, – и как мы с вами смеялись бы!.. Или, может быть, я теперь мистифировала вас, называя Алексея Ивановича моим мужем? Может быть, я остаюсь вдовою? – Пожалуй, остаюсь; теперь я смеюсь над своим страхом.
– Мое положение чрезвычайно странно, – проговорил Нивельзин.
– Почему?
Нивельзин молчал.
– Почему же? – Я не понимаю, на что вы сердитесь. Вы могли бы быть разочарован, раздосадован, если бы вы думали, что не нравитесь мне. Но я сказала и говорю: нравитесь, очень нравитесь.
– Именно потому я и называю свое положение чрезвычайно странным.
– Вот это мило! – Вам неприятно, что вы нравитесь мне.
– Вы любите вашего мужа.
– О, боже мой! – проговорила Волгина, засмеявшись. – О, боже мой! – повторяла она, переводя дух от смеха. – О, боже мой! – Я люблю моего мужа! – А вам хотелось бы, чтобы я не любила его? – Посмотрю, посмотрю, как это вы сам не будете любить его, когда хорошенько познакомитесь с ним! Но позвольте спросить, с чего вы взяли, что я люблю его? – Я вовсе не говорила этого. Напротив, жаловалась вам на него, называла его человеком несноснейшего характера, рассказывала, что беспрестанно браню его.
– Вы смеетесь надо мною. Я не привык быть предметом насмешек.
– Я вижу, с вами надобно говорить, как с наивнейшим юношею, как с маленьким ребенком, – сказала Волгина уже совершенно серьезно. – Я так и думала, что вы юноша, несмотря на все ваши волокитства и победы. Но не воображала, что вы юноша до такой степени. Вздумайте, кстати, обидеться также и этим. Над своею досадою вы сам скоро будете смеяться. Над нею я смеюсь, но только над нею. Это не значит, что я смеюсь над вами. За что же я стала бы смеяться над вами? – За то, что вы влюбились в меня? – Но что же тут смешного? – Ровно ничего. Было бы очень глупо смеяться над вами, если бы вы и не нравились мне. Но вы нравитесь. Поэтому я нахожу прекрасным, что вы влюбились в меня: вы не будете скучать быть у нас очень частым гостем, – скоро и не гостем, а своим у нас. А я хочу этого. Видите ли, как просто объясняется все? Поняли, что вам нечем было обижаться?
Нивельзин молчал.
– Неужели надобно толковать вам еще подробнее? – Очень жаль, что с нами нет Алексея Иваныча. Я попросила бы его говорить. Он охотник рассуждать обо всем, что должно быть понятно без всяких рассуждений. А я скучаю такими лекциями. Но для вас, так и быть, стану объяснять, потому что вы очень понравились мне с первого же взгляда, а теперь я думаю, что даже серьезно полюблю вас, потому что вы держали себя как умный человек: не театральничали, не декламировали, хоть вам было очень досадно. – Слушайте же. – Что общего между мною и Алексеем Ивановичем? – Только то, что он всею душою любит меня, а я не могу не чувствовать очень сильного расположения к нему за это. Но то, что занимает его, непонятно и скучно мне; то, что интересует его, заставляет меня зевать. Он ученый; я не читала почти ничего серьезного, не читаю даже того, что он пишет: пробовала несколько раз, потому что люблю его, но всегда бросала на первых страницах. Он говорит: это потому, что он пишет дурно, растянуто; может быть, и в самом деле он пишет скучно; я бросала его статьи просто потому, что предметы их незанимательны для меня. Его жизнь – совершенно кабинетная; о чем он стал бы рассказывать мне? – Не о чем, кроме как о том, что он читает и пишет. Это скучно мне. – Я всегда имею много рассказывать ему: я не сижу взаперти, как он. Он слушает меня и не скучает; но только потому, что ему нравится слушать меня, но слушает и сам не слышит, а если и слышит, через минуту забывает; потому что какую же занимательность для него имеют мои прогулки и выезды, покупки, наряды, танцы, болтовня с молодыми людьми? – Вам будет смешно, пока вы не привыкнете: он не знает в лицо многих из молодых людей, которые бывают у меня: обедает с ними, пьет чай, – и все-таки не знает тех из них, которые не пускаются в ученые разговоры с ним. Он рассеян и невнимателен.
Карета остановилась.
– А, приехали! – Что же вы думали сделать, Нивельзин? Идти к нам или раскланяться у двери подъезда и уйти, чтоб никогда не возвращаться? – Увы, мой милый Нивельзин: решение не зависит от вашей воли. Вы должен помочь мне взойти на лестницу. И предупреждаю, это будет не очень легко для вас, потому что, когда иду на лестницу, я опираюсь на руку моего кавалера очень солидно. Бедные мои ноги все еще слабы. В прошлую зиму, я думаю, я еще не могла бы танцевать. Я была очень больна после того, как родился Володя. Хорошо ли он спит без меня, мой милый? – Ах, Нивельзин, если бы дети знали, сколько болезней, страданий переносят матери! – Ваша мать жива, Нивельзин? Вы любите ее?
– Она жива. Я очень люблю ее.
– Почему ж вы живете не вместе с нею? Она закоснелая провинциалка и не любит Петербурга?
– Да. В деревне она окружена родными.
– Вы давно были у нее?
– Два года.
– Два года! – Нехорошо, Нивельзин: вам надобно было бы проехать из-за границы к ней. – Устала рука или нет? – Я думаю! – Бедные мои ноги! Но все-таки я уже танцую почти так же легко, как прежде. Но бегать, прыгать по-прежнему я не могла бы; может быть, уже и не хотелось бы, если бы могла; не знаю. Когда-то мне можно будет опять ездить верхом? – Этого я не разлюбила. Но в нынешнее лето еще не решалась. Посмотрим на следующее лето, хорошо ли вы ездите. – Прошу, будьте гость, пока не привыкнете считать себя не чужим у нас. – Она ввела его в дверь.
– Лидия Васильевна уже легли почивать и просили вас, Софья Васильевна… – начала Наташа.