Вячеслав Шишков - Пейпус-озеро
- Братцы! Это не раз'езд!.. Это душегубы!.. А ну!!. Даешь пропуск!! ринулся на седоусого.
Но в белых сапогах, эстонец, вскинул руку на прицел и выстрелил. Мокрин торнулся носом в ноги старику и захрипел.
Старик сделал шаг, назад, скосил подлые глаза и хладнокровно:
- Не задерживайт... Раздевайсь. А то всем в лоб пуля. Не здохнешь, как собак, уйдешь вшивый Россия свой. Вот бери одежу... - он запустил руки, как вилы, в сани и выбросил на снег кучу грязнейших лохмотьев.
Маскарад был кончен, грабители уехали. Кучка неузнаваемых бродяг, переодетых в ледяное рубище и рвань, наскоро простилась с оголенным трупом Мокрина и еле потащила свои ноги. Сидоров положил на волосатую грудь убитого свой нательный образок, пошептал, покивал над трупом головой и догоняет беглецов. На скуластом лице его мрак, но в заплаканных глазах благодать и радость.
Николай закутан в рваный летний зипунишко, на ногах хлябают дырявые башмаки. Он глядит на ходу под ноги, в порозовевший предзакатный снег. На снегу плывет труп Мокрина: лицо мертвеца в злобе, зрачки ушли под лоб, глаза мигают льдом. Николай отводит взор в сторону, труп быстро перемещается туда же. Николай говорит Сидорову:
- Никак не могу отделаться... Эта смерть страшней смерти поручика Баранова. А я Мокрина до от'езда никогда не видал. Почему это? Сидоров? А?
Но с ним не Сидоров, с ним обмотанная тряпьем бабища, ее голова повязана, как шалью, грязной рванью.
- Это я, Коля... - раздается бабий, хныкающий голос Павла Федосеича.
Жирные щеки его одрябли, живот подтянулся: за этот краткий путь старика перевернуло, как после изнурительной болезни.
- Папаху отобра-а-ли, куртку отобра-а-ли, сапоги отобра-а-ли... Едва ползу. - Его правая нога в огромной валеной калоше, из дыры на пятке тащится тряпица, левая - завернута в войлок и скручена лыком. - Все ото-бра-а-ли, - стонет беспомощный старик. - Почему же не отобрали жизнь?
Николай пустился догонять артель. Павел Федосеич отстал, отстал и Червячков.
Солнце село в тучи, даль померкла. Русский берег заволакивался дымкой. Подуло холодом. Наступал морозный вечер. Падали унылые фразы с уст:
- Замерзнем. - До Руси далеко еще. - А есть нечего. - Хоть бы корку...
- Только, только середку перевалили, - тянет писарек Илюшин. - Не дойти.
- Молчи!! - замахнулся Лука. - В морду дам!.. Дьявол!..
Шли вперед медленно и тяжко, в злобе. И двигалось время с запада на восток. Запад в туче, восток серел, небо стало плоским, и Пейпус-озеро потеряло берега. На землю спускался сон, сон баюкал головы, смыкал путникам глаза, манил забыться, уйти с земли. И шагалось куда-то вдаль, в пространство, кто-то шагал и кто-то вел.
* * *
- Устал, не могу, - на ходу открыл спящие глаза Николай и посунулся носом.
- И я устал... - И я... - Давайте - привал... - Все повалились на снег. Лука последний.
- А где же Червячков со стариком?
Этот вопрос успел расслышать быстро задремавший Николай, и еще - неясно, путано:
- Эй! Па-л... сеич...
И сразу в тепле, в мягких глухих туманах, удобно, тихо, и колышется-плывет земля. "Читайте, что же вы..." - говорит поручик Баранов, он шагает по комнате, и штрипка волочится за ним белой вьюжной змейкой. Николай Ребров послушно достает письмо поручика, читает: "Милая мама, я иду... Иду, иду...". - Нет, не так, - говорит поручик, глаза его закрыты, по виску через ухо, чрез беспросветную тьму тонкими ручейками на пол - кровь. - Надо читать: "Она идет, она идет... идет".
И видит Николай: движется на него седая туча, в туче смерть, настоящая смерть, живая, с железной косой в руках, седые одежды ее плещут и вьются, как метель, и метельная вьюга опахнула, закрутила юношу - что же это? Смерть? А живая смерть, взмахнув звенящей сталью над головой юноши, вкрадчиво поручика Баранова: "Можно?" - "Нельзя!" - крикнул поручик.
- Нельзя, парень, вставай! - и Лука поднял юношу со снега. - Не спи. Отдыхай в сидячем виде.
Николай снова закрыл глаза, голова его повисла.
А там, далеко, позади, развалясь на льду, как на теплой печке, мертвецки спал Павел Федосеич. Возле него, упав головой ему на грудь, сидел, скорчившись, Червячков и лихорадочно стучал зубами. К ним подошел на помощь Сидоров и писарек Илюшин.
- Пойдем, Павел Федосеич, ваше благородие, - растолкали старика. Пойдем, голубчик.
- А... разве... я не умер? - удивленно произнес старик. - Я... я не могу, Сидоров... Я... я умираю, Сидоров... Нне мммогу-у-у...
- Шагайте, шагайте... Сначала правой... Ну-ну!.. Левой. Вот так.
Старика вели под руки. Он икал, хныкал, жевал язык и сплевывал. Червячков впился в плечо Сидорова и, прихрамывая, кой-как култыхал.
- Эй, братцы, обождите! - кричал Сидоров, двинувшейся в путь артели.
Лука остановился, все остановились. Покачиваясь от изнеможения, Лука сказал:
- Дело такое, ребята... Надо итти... Ежели тех двоих на себе тащить, все загинем до единого. Я сам едва живой... А им так и так погибать. Он стоял согнувшись, лицо его побелело, нос заострился, отливала лунной синью борода. - Как ваше мнение? Николай, как?
Все молчали. Трофим Егоров вяло сказал:
- Пойдемте, ну их... Один чиновник... другой торгаш... Ветер, ночь.
Ночь, действительно, надвинулась, ночь дыхнула мраком, вспарусила небеса, заблестела звездами. А сзади, под мраком, под звездным небом, из ослабевших рук Сидорова и Илюшина валились наземь двое:
- Нет, нет, не мммогу-у-у... - стонал старик... - Берите дом во Пскове, все отдам... Несите меня, братцы... Не ммогу... - застывшие ноги старика не разгибались, кисти рук белы, как снег, он свернулся в большой калач, и слова его были мерзлые, едва слышные.
Не мог встать на ноги и Червячков.
Лука твердо подошел к ним, рванул сначала Сидорова, потом Илюшина за шиворот:
- Идем, дьявол вас заешь!
Сидоров упал, поднялся, закричал:
- Надо артелью тащить!.. Чего дерешься?!
Лука опять встряхнул его за шиворот, ударил по затылку:
- Подыхать тут с вами. Иди, чорт святой!.. Ну!
Бросили, выровнялись с артелью и вперед. А сзади вой, плач, крики.
- Не оглядывайся! - резко приказал Лука.
Артель надбавила шагу. Вой и крики усилились. Николай зажал ладонью уши.
- Не оглядывайся, - сказал Лука надорванно и засопел.
- Бра-атцы... Бра-а-а-тцы... - доносилось с ветром.
Страшный визг, нечеловеческий и острый, резанул морозом по спинам беглецов.
- Не оглядывайся, - скрипучим, пропащим голосом едва выдавил Лука, из вытаращенных глаз его градом покатились слезы.
Сидоров остановился:
- Прощайте, други... Идите помаленечку... А я... - он поклонился в пояс и косоплече побежал назад.
Никто не обернулся, шли, как шли: жизнь влекла вперед, в гору, в родную даль. Лука сморкался.
* * *
Но смерть стала настигать и их. Первый упал Трофим Егоров.
- Сил нет... Заме...замерзаю...
- Ты! Убью, чорт! - вспылил Лука.
Повалился и Николай.
- Измаялись мы, Лука, - проговорил Егоров. - Поспать бы...
- Огня бы... - Поесть бы... - Хо-оло-дно...
- Что ж, ребята, неужто смерть? - уныло сказал Лука и замигал. - Неужто возле своего берега пропадать...
- Где он, берег?! - подавился слезами Илюшин. - Поводырь, чорт... Погубитель. Слепых тебе водить. Ведь околеваем мы...
Широколобая луна жгла холодом. Мороз усиливался. Егоров, свернувшись в клубок, как собаченка, лежал на бриллиантовом снегу, скулил. Николай с Илюшиным не попадали зуб на зуб, корчились от стужи. Лука подпрыгивал, ругался, клял судьбу. Илюшин вскочил, перевернулся, опять упал и заплакал, что-то бормоча. Николай Ребров поймал ухом, что похожий на мальчишку писарек прощается с белым светом, с матерью, и тоже заплакал, но тихо, скрытно, горько:
- Несчастный, несчастный, несчастный, - монотонно твердил он, как в бреду.
На беглецов катилась смерть, кругом мертво и тихо, бескрестный погост Пейпус-озера выжидающе белел.
Илюшин высморкался, протер глаза и вдруг радостно, как ястреб:
- Огни, огни!
- Где? - завертел головой Лука. - И впрямь - деревня, - сразу погустевшим голосом проговорил он. - Молись.
Илюшин визжал, прыгал козлом от одного к другому.
- Боже правый, господи... - бухал Лука головой в снег. - Ох, мати богородица... Детушки, жана...
Тормошили Луку, целовали в лохматые волосы, в провалившиеся мокрые щеки.
- Лука Арефьич!.. Батюшка... Отец родной... Пойдем.
Словно медвежьей крови влили в жилы, словно отхвостали ноги в жаркой бане веником, четверо путников зашагали на огни. И только тут, в этот судный миг, каждый понял до конца, каждый оценил по-своему, что такое жизнь, что такое гибель, и из гибели в радость, из смерти в жизнь устремился каждый.
А впереди, и совсем недалеко, темной полосою берег. Два-три огонька, как едва различимые искорки все шире, все ярче зажигают душу путников, и в их остуженной крови вспыхивает и трепещет великая радость бытия. Только теперь Николай вспомнил вслух:
- А как же те? Трое-то?
Но всяк думал только о себе, всяк шел своей тропой и - уползай прочь, в гибель, в смерть, на тропе лежащий.