Лазарь Карелин - Последний переулок
А на кухне вот что происходило: мужчины соревновались в изготовлении салатов. Рем Степанович тоже облачился в передник, стоял, обставившись банками в пестрых этикетках, что-то из них выхватывая, что-то вымеряя, убавляя и прибавляя, прежде чем выложить на блюдо. Его салат был замысловат, и замысловатый аромат потянулся от него, незнакомый, острый, пронзительный. А Платон Платонович колдовал над обычными помидорами, над листиками киндзы, петрушки, не забывая и о сковороде с грибами, о своих сковородах с мясом, он работал, как многостаночница-ткачиха, мягко переступая, но руки у него кидались и мелькали. От его салата струйкой шел божественный аромат свежести. Он же заведовал и ароматами жарившихся грибов, варившейся молодой картошки, исходящего соком мяса. Он явно побеждал. Но и Рем Степанович не сдавался. Его салат рос, и густел над ним воздух, и казалось, что все эти пальмы и синие лагуны с этикеток, все эти пучеглазые омары, растопырившие страшно свои клешни, вся эта заморщина обрела свое место на блюде, маленькое там выстроив государство. Под потолком, может быть, эти ароматы и смешивались. Но понизу они жили каждый сам по себе - хочешь, от одного вдохни, хочешь - от другого.
Аня сидела в уголке в кресле и наблюдала. Она рукой поманила Геннадия, приказывая подойти, сесть рядом. Он подошел, сел рядом, напрочь забыв о своем решении уйти из этого дома. Вот так вот: она - поманила, а он позабыл.
- Меня не допустили, - сказала Аня, любуясь своим Ремом. - Не женское, оказывается, это дело - готовить жратву.
- Если жратву, то, может быть, и женское! - живо подхватил Платон Платонович. - А если обед, салат, настоящую праздничную еду, то это дело сугубо мужское. От века - мужское. Это когда же в настоящих ресторанах работали женщины? Это где же вы видели шефа - даму? В столовке? Извольте, там пожалуйста. Но в ресторане, но в солидном доме - никогда. У цезарей, королей, князей и прочей всякой публики подобного ассортимента всегда служили повара. Да и мужского же рода - повар. А повариха - это нечто подсобное, вторичное, преобразованное. Впрочем, далеко не каждому и мужчине дано познать поварское искусство. Берутся многие, модным стало, чтобы вот такие мужи совета, как наш Рем Степанович, в передничке - гляньте на него, нет, вы только гляньте на этого пижона! - сами мясо жарили, сами салаты компоновали. Но... Жалкая, я вам скажу, картина... И на глаз и на язык... Платон Платонович быстренько подхватил ложечкой с края блюда, на которое выкладывал свои продукты Рем Степанович, по-кроличьи прожевал подхваченное, сморщился и ужаснулся. - Яд! Отрава!
- Не по правилам соревнуетесь, уважаемый, - оттолкнул Платона Платоновича всерьез обидевшийся Кочергин. - Слово за судьями, за жюри, а вы, милейший, ковыряйтесь там у себя со своей мешаниной для второразрядной столовки.
- У меня - для второразрядной?! - завопил Платон Платонович. - Нет, я ухожу! Здесь не ценят искусство! Здесь собирают книги, картины, здесь блеск и шик, но здесь обосновалась грубая душа! Аня, он у вас грубой души человек, поверьте! Он омарами занюхивается, когда рядом благоухает белый гриб! У него обоняние сбито!
- Зато обаяние есть, - сказала Аня.
- Обаяние? - Платон Платонович задумался, пожевал по-кроличьи, будто слово это пережевывая, согласился неохотно: - Да, обаяние еще есть. Стал бы я в это его логово ходить, если б не обаяние. Тут не отнять. Что-то в нем такое-разэдакое, в вашем Реме Степановиче, что тянет к нему. Порода есть, московский, нашенский. Опоздал родиться, конечно. Ему бы в пору расцвета российской буржуазии на ножки встать, он бы и Морозову, фабриканту тому и меценату, мог бы ножку подставить. Собрание картин купцов Третьяковых, кропоткинская коллекция импрессионистов купца Щукина - или не дело? А этот бы, глядишь, кочергинский музей "про Москву" основал бы. И не из украденного, зачем же. На личные капиталы.
- Считаешь, что Щукин свои личные капиталы праведными трудами добывал? - серьезно спросил Кочергин, отходя от стола, снимая, срывая с себя наскучивший передник. - Фу, жарко!
- Крал, конечно. У народа, разумеется, прихватывал. Но узаконено тогда было это воровство. Вот в чем штука. Понадобилась, всего ничего, Октябрьская революция, чтобы кое-что поменять в акцентах. И твои, Рем Степанович, ты уж прости меня, извини старика, твои в твоих там апартаментах картины, они нынче как-то, полагаю, не совсем законными путями добыты. На трудовые такое не укупишь, ты уж прости, извини старика. По запасничкам вы, входимущие, шастаете. За бесценочек, по уценочке какой-то неправедной скупаете. У тебя еще не Третьяковка, куда тебе, но уже что-то такое-этакое, что если глянуть, холст обернув, можно и возвернуть по месту, так сказать, прописки.
- Ну кого пригласил?! Обличитель! - Рем Степанович с широкой улыбкой выслушивал рассуждения Платона Платоновича, приучил себя к такой вот служебно-широкой улыбке, но глаза, а Геннадий в его глаза поглядел, недобрыми стали, ни единой там не было смешинки, хмурый, стальной там жил цвет.
- Прощеньица просим! - начал кланяться Платон Платонович. А вот у него глазки смеялись, потешались. - Язык мой - враг мой.
- Враг, враг. Не паясничай, Платон. Тошно.
- Да приедут твои данники, вот-вот ввалятся. Не томись. Развеселые, остроумные, добренькие, демократичненькие. Душа, не мужики. Аней восхитятся, меня обласкают, Геннадия приветят. Чу, не мотор ли?!
Все прислушались. Все, следом за Кочергиным, который даже шагнул к окну поспешно. Нет, показалось, тишина угнездилась возле дома.
- А ждать ведь некогда, - сказал Платон Платонович. - Это пускай опоздавшие едят перепревшее, а нам бы уже и к столу пора.
- Что ж, накрывай, Аня! - решительно распорядился Рем Степанович. - Они там едут, а мы тут - едим. Каждому - свое.
- Афоризм! Умница! - возликовал Платон Платонович. - Одни - едут, другие - едят. Надо будет запомнить. Что за человек этот Рем Степанович! Книги тебе писать! Прозу художественную!
- Сперва нагрубили, а теперь подлизываетесь, - сказала Аня.
- И тогда не грубил и сейчас не подлизываюсь. - Платон Платонович сделался серьезным. - Нет, милая красавица, вы меня не поняли. Я на том стою, чтобы всегда правду говорить. Форма подачи - это как блюдо. Важно, что в блюде. Вот сейчас и отведаем. - Он опять принялся шутить да ухмыляться. Моя салатница поскромней, он мне нарочно такую выдал, а у Рема Степановича с завитушками, с разрисовочкой. А на язык? Сейчас, сейчас отведаем!
- Уходите все отсюда, тесно от вас, - сказала Аня. - Стол накрывать женская работа. Не так ли, товарищ шеф-повар?
- В домашних условиях - пожалуй. Но если прием, банкет, если для княжеского, для сановного застолья, тут уж мужская сметка нужна.
- У нас не княжеское застолье. Уходите, не мешайте. - Аня сердилась, тарелки в ее руках начали рискованно позванивать.
- Уходим, уходим. Геннадий, пошли! Глянем на картинки тут на замечательные. Обратил внимание? Я в это логово ради них и прибежал.
Платон Платонович согнул руки в локтях, взаправду побежав из кухни в гостиную. Геннадий пошел за ним. Теперь, пожалуй, духота начинала сгущаться в кухне, где хмурая Аня и хмурый Кочергин, взявшийся помогать ей, звенели драгоценными темно-синими тарелками, тяжелыми вилками и ножами, как-то так звенели, словно переговаривались между собой, и разговор этот был их собственный, не для посторонних.
- Главные картины у него в кабинете, - сказал Платон Платонович. Взойдем не спросясь? - И сам же себе разрешил: - Взойдем. Раз музейные, стало быть, для народа. - Он знал, где надо нажать на кнопку, чтобы отворилась дверь, нажал, и дверь отворилась.
Вошли. Вот она - церковь Святой Троицы в листах.
- Это ведь наша церковь, - сказал Геннадий. - На углу Сретенки стоит.
- Знаю. Жени Куманькова пастель. Отлично пишет парень Москву. В большого художника выписался. А почему? Как думаешь?
- Не знаю.
- Ну, остановила тебя эта картина? "Наша церковь" - сказал. А почему "наша"? Ведь ваша-то совсем не такая нынче. Просто дом, приплюснутый почти плоской зеленой крышей. Какие-то там недавно еще склады были, куполов-то этих нет и в помине.
- Я заметил. Пробегал сегодня, заметил.
- Вот! Заметил! Сперва картина эта тебе в душу запала, потом уж и стал замечать, что на углу твоей Сретенки стоит церковь прекрасная, но только чуть что не убитая. А - почему?
- Что - почему?
- А потому! - Платон Платонович торжественно поднял палец, и вдруг затрясся у него подбородок, как перед слезами. - А потому, что Куманьков Евгений любит! Он то пишет, что сердцем полюбил. Он, смотри, скорбит, он слезы льет в своей картине. И он ей дарит свою мечту, свою надежду. Не реставрирует, не вспоминает - ему и вспомнить нечего, - не срисовывает со старой фотографии, он - мечтает, домысливает, угадывает. А сравни со старой-то фотографией, и выйдет, что он написал точнехонько такую церковь, какой она была. Художник, если он художник, всегда душой перекликнется с истиной. Один другому руку протянет, непременно. Один построил, возвел в семнадцатом веке, а другой, хоть и горела церковь эта в наполеоновском пожаре, хоть и перестраивалась, перекраивалась потом, меняясь хуже чем от пожара, а другой, в двадцатом нашем веке, годика два всего назад, но когда еще реставрация не началась, взял да и написал все так, как было. Угадал сердцем. Вот потому - и художник.