Леонид Андреев - Том 5. Рассказы и пьесы 1914-1915
Татьяна Николаевна. Да? А что же чаю, милый Антон Игнатьич, — вам еще не подали! (Звонит.) Простите, я и не заметила!
Керженцев. Я попросил бы стакан белого вина, если это не нарушит вашего порядка.
Савелов. Ну какой такой у нас порядок!.. (Вошедшей горничной.) Саша, дайте сюда вина и два стакана: ты будешь вино, Федорович?
Федорович. Стаканчик выпью, а ты разве нет?
Савелов. Не хочется.
Татьяна Николаевна. Белого вина дадите, Саша, и два стакана.
Горничная выходит, вскоре возвращается с вином. Неловкое молчание. Савелов сдерживает себя, чтобы не выказывать Керженцеву враждебности, но с каждой минутой это становится труднее.
Савелов. Ты в какую санаторию хочешь, Антон?
Керженцев. Мне Семенов посоветовал. Есть чудесное местечко по Финляндской дороге, я уже списался. Больных, вернее, отдыхающих там мало — лес и тишина.
Савелов. А!.. Лес и тишина. Ты что же не пьешь вино? Пей. Федорович, наливай. (Насмешливо.) А на что же тебе понадобились лес и тишина?
Татьяна Николаевна. Для отдыха, конечно, о чем ты спрашиваешь, Алеша? Правда, Александр Николаевич, что сегодня наш Алеша какой-то бестолковый? Вы не сердитесь на меня, знаменитый писатель?
Савелов. Не болтай, Таня, неприятно. Да, конечно, для отдыха… Вот, Федорович, обрати внимание на человека: ему совершенно чуждо простое чувство природы, способность радоваться солнцу, воде. Правда, Антон?
Керженцев молчит.
(Раздражаясь.) Нет, и при этом он думает, что он ушел вперед, — понимаешь, Федорович? А мы с тобой, которые еще могут наслаждаться солнцем и водой, кажемся ему чем-то атавистическим, убийственно отсталым. Антон, ты не находишь, что Федорович очень похож на твоего покойного орангутанга?
Федорович. Что ж, отчасти это правда, Алексей. То есть не то что я похож…
Савелов. Не правда, а просто нелепость, своеобразная ограниченность… Что тебе, Таня? Что это за знаки еще?
Татьяна Николаевна. Ничего. Ты вина не хочешь? Послушайте, Антон Игнатьич, сегодня мы собрались в театр, вы не хотите с нами? У нас ложа.
Керженцев. С удовольствием, Татьяна Николаевна, хотя я не особенно люблю театр. Но сегодня я пойду с удовольствием.
Савелов. Не любишь? Странно! Отчего же ты его не любишь? Это в тебе что-то новое, Антон, ты продолжаешь развиваться. Знаешь, Федорович, ведь когда-то Керженцев хотел сам идти в актеры — и, по моему мнению, он был бы прекрасный актер! В нем есть этакие свойства… и вообще…
Керженцев. Мои личные свойства здесь ни при чем, Алексей.
Татьяна Николаевна. Конечно!
Керженцев. Я не люблю театр, потому что в нем плохо представляют. Для настоящей игры, которая, в конце концов, есть только сложная система притворства, театр слишком тесен. Не правда ли, Александр Николаевич?
Федорович. Я не совсем вас понимаю, Антон Игнатьич.
Савелов. А что же такое настоящая игра?
Керженцев. Истинная художественная игра может быть только в жизни.
Савелов. И поэтому ты не пошел в актеры, а остался доктором. Понимаешь, Федорович?
Федорович. Ты придираешься, Алексей! Насколько я понимаю…
Татьяна Николаевна. Ну, конечно, он бессовестно придирается. Бросьте его, милый Антон Игнатьич, пойдемте лучше в детскую. Игорь непременно хочет поцеловать вас… поцелуйте же его, Антон Игнатьич!
Керженцев. Мне несколько тяжел сейчас детский шум, извините, Татьяна Николаевна.
Савелов. Конечно, пусть сидит себе. Сиди, Антон.
Керженцев. И я нисколько не… обижаюсь на горячность Алексея. Он всегда был горяч, еще в гимназии.
Савелов. Совершенно излишняя снисходительность. И я нисколько не горячусь… Что же ты не пьешь вино, Антон? Пей, вино хорошее… Но меня всегда удивляла твоя оторванность от жизни. Жизнь течет мимо тебя, а ты сидишь, как в крепости, ты горд в своем таинственном одиночестве, как барон! Для баронов время прошло, брат, их крепости разрушены. Федорович, ты знаешь, что у нашего барона недавно скончался его единственный союзник — орангутанг?
Татьяна Николаевна. Алеша, опять! Это невозможно!
Керженцев. Да, я сижу в крепости. Да. В крепости!
Савелов (садясь.) Да? Скажи пожалуйста! Слушай, Федорович, это исповедь барона!
Керженцев. Да. И моя крепость — вот: моя голова. Не смейся, Алексей, ты, мне кажется, еще не совсем дорос до этой мысли…
Савелов. Не дорос?..
Керженцев. Извини, я не так выразился. Но только вот здесь, в моей голове, за этими черепными стенами я могу быть совершенно свободен. И я свободен! Одинок и свободен! Да!
Встает и начинает ходить по той линии кабинета, по которой только что ходил Савелов.
Савелов. Федорович, дай мне твой стакан. Спасибо. В чем же твоя свобода, мой одинокий друг?
Керженцев. А в том… А в том, мой друг, что я стою над той жизнью, в которой вы копошитесь и ползаете! А в том, мой друг, что вместо жалких страстей, которым вы подчиняетесь, как холопы, я избрал своим другом царственную человеческую мысль! Да, барон! Да, я неприступен в своем замке — и нет той силы, которая бы не разбилась вот об эти стены!
Савелов. Да, твой лоб великолепен, но не слишком ли ты полагаешься на него? Твое переутомление…
Татьяна Николаевна. Господа, оставьте, охота вам! Алеша!
Керженцев (смеется). Мое переутомление? Нет, меня не страшит… мое переутомление. Моя мысль послушна мне, как меч, острие которого направляет моя воля. Или ты, слепой, не видишь его блеска? Или ты, слепой, не знаешь этого восторга: заключать вот здесь, в своей голове, целый мир, распоряжаться им, царить, все заливать светом божественной мысли! Что мне машины, которые там где-то грохочут? Вот здесь, в великой и строгой тишине, работает моя мысль — и сила ее равна силе всех машин в мире! Ты часто смеялся над моей любовью к книге, Алексей, — знаешь ли ты, что когда-нибудь человек станет божеством, и подножием ему будем — книга! Мысль!
Савелов. Нет, этого я не знаю. И твой фетишизм книги мне кажется просто… смешным и… неумным. Да! Есть еще жизнь!
Также встает и возбужденно ходит, временами почти сталкиваясь с Керженцевым; есть страшное в их возбуждении, в том, как на мгновение они останавливаются лицом к лицу. Татьяна Николаевна шепчет что-то Федоровичу, тот беспомощно и успокоительно пожимает плечами.
Керженцев. И это говоришь ты, писатель?
Савелов. И это говорю я, писатель.
Татьяна Николаевна. Господа!
Керженцев. Жалкий же ты писатель, Савелов.
Савелов. Может быть.
Керженцев. Ты выпустил пять книг — как же ты смел это сделать, если ты так говоришь о книге? Это кощунство! Ты не смеешь писать, не должен!
Савелов. Не ты ли мне запретишь?
Оба на мгновение останавливаются у письменного стола. В стороне Татьяна Николаевна тревожно тянет за рукав Федоровича, тот успокоительно шепчет ей: «Ничего! ничего!»
Керженцев. Алексей!
Савелов. Что?
Керженцев. Ты хуже моего орангутанга! Он сумел умереть от тоски!
Савелов. Он сам умер или ты его убил? Опыт?
Снова ходят, сталкиваясь. Керженцев чему-то громко смеется один. Глаза у него страшны.
Смеешься? Презираешь?
Керженцев (сильно жестикулирует, говорит точно с кем-то третьим). Он не верит в мысль! Он смеет не верить в мысль! Он не знает, что мысль может все! Он не знает, что мысль может буравить камень, жечь дома, что мысль может… — Алексей!
Савелов. Твое переутомление!.. Да, в санаторию, в санаторию!
Керженцев. Алексей!
Савелов. Что?
Оба останавливаются возле стола, Керженцев лицом к зрителю. Глаза его страшны, он внушает. Руку он положил на пресс-папье. Татьяна Николаевна и Федорович в столбняке.
Керженцев. Смотри на меня. Ты видишь мою мысль?
Савелов. Тебе надо в санаторию. Я смотрю.
Керженцев. Смотри! Я могу убить тебя.
Савелов. Нет. Ты… сумасшедший!!!
Керженцев. Да, я сумасшедший. Я убью тебя вот этим! (Медленно поднимает пресс-папье.) (Внушая.) Опусти руку!
Так же медленно, не отводя глаз от глаз Керженцева, Савелов поднимает руку для зашиты головы. Рука Савелова медленно, толчками, неровно опускается, и Керженцев бьет его по голове. Савелов падает. Керженцев с поднятым пресс-папье наклоняется над ним. Отчаянный крик Татьяны Ивановны и Федоровича.