Семен Липкин - Записки жильца
И вот у такого негодяя - жена. Какая она воспитанная, говорят знакомые, мягкая, уступчивая, никогда не ссорится с соседями, кондуктор в трамвае оторвет ей билет - скажет ему "спасибо", совершенно не похожа она на мужа, душевно тонкая, у нее светлая, открытая улыбка, как она любит животных, скажем, кошек (собак), музыку (сама недурно играет на рояле), какая она чистеха, отличная хозяйка и при этом успевает много читать, каждые три дня меняет книги в центральной рабочей библиотеке. Еще говорят: как любит ее муж, как внимателен он к ней, может, он вовсе не такой, как о нем болтают.
Так говорят, и это правда. Подавляющее большинство современных негодяев добродетельны, они хорошие семьянины. А жены негодяев? Неужели они всегда непременно дуры, есть же и умницы, как же они не распознают супругов, от которых за версту разит негодяйством? Тут что-то неладно.
Кто станет спорить, убедительных доказательств, что всегла он и она одна сатана, нет, и не всегда справедлива поговорка, что по барину говядина, по дерьму черепок. А все же, как учит товарищ Сталин, здоровое недоверие здесь необходимо.
Возьмем, к примеру, добрейшую, домовитейшую, деликатнейшую Марту Генриховну, в девичестве Шпехт, обожавшую своего Теодора. Можно ли поверить, что она была так слепа или глупа, что не видела, не знала того, что видел и знал весь дом Чемадуровой, вся улица? А Марту Генриховну никто глупой не считал, между тем как в нашем городе бытовую глупость определяют быстро и безошибочно.
Может быть, зря люди наговаривали на Теодора Кемпфера? В таком случае скорее могли бы распространить слух, что румяный, крепкощекий, с густыми бачками и пленительными усами Теодор имеет любовницу, это нетрудно было обосновать, зная образ его жизни и внешнюю непривлекательность Марты Генриховны, которую мадам Варути, сама худая, прозвала Фанерой Милосской.
От нашего дома ничего не скроешь, если бы Теодор был грешен перед женой - узнали бы, но Теодора в этом никто не обвинял, обвиняли в другом. Почему, однако, Марте Генриховне ни разу не приходило в голову то обстоятельство, что Теодор, будучи, как он утверждал, экспедитором в какой-то артели, целый день проводит на улице, подпирая железные перила у окон, говорливый, щеголеватый, пышущий здоровьем, шатается среди лавок и ларьков по всем этим Старорезничным, Новорыбным, Конным и другим улицам, окружающим площадь базара, и всюду у него приятели, собеседники, соучастники, в полдень он забегает в прохладный низок опрокинуть стаканчик-другой молодого молдавского вина, и там он среди людей, он всегда среди людей, и как раз среди тех, кого потом берут и кому потом дают - десять, пятнадцать, а то и все двадцать пять. И хотя люди знают, кто такой Теодор Кемпфер, они продолжают водить с ним компанию, потому что действует Теодор по системе Зубатова: не только предает, но и помогает совершить противозаконную сделку, и немалую сделку. Есть у Теодора еще одно ценное качество: он хорошо, не хуже, если не лучше, любого юриста знает законы, а в этих делах суд склонен соблюдать законность, и советы Теодора кое-кого выручали.
Нельзя сказать, что Теодор сильно преуспел, что сбылись его мечты о богатой, веселой жизни. Но, с другой стороны, кто из его сверстников, соучеников преуспел? Есть один, стал профессором, но живет он тусклее Теодора, одевается во что попало. Зато у Теодора есть великолепные воспоминания, он был белым офицером, идейно перековался, теперь активно помогает органам.
Домой он возвращался в конце рабочего дня, от него пахло мужской чистоплотностью, одеколоном (он вынужден был бриться дважды в день, волос так и пер из его щек), немного вином, в руке, даже зимой, - непременно букетик цветов для Марты Генриховны. Вечером они вдвоем шли в кино или на симфонический концерт, если приезжали яркие исполнители. Однако бывали вечера, когда Теодор отлучался из дома - по делам артели, объяснял он. Марта Генриховна, вздыхая, жалея (отдохнуть не дадут!), провожала его несколько кварталов, опять-таки не задумываясь над тем, почему он идет не в ту сторону, где, как ей было известно, помещалась его полумифическая артель.
Если Марта Генриховна и признавалась себе, что она чего-то не понимает, то она, счастливая, не понимала, как этот блестящий, красивый, обольстительный и добрый человек снизошел до нее, из многих жаждавших его выбрал в жены ее, некрасивую. О выгоде, корысти не могло быть речи, так как Теодор женился на ней, когда у Шпехта уже не было ничего, ни писчебумажного магазина, ни денег, все отобрали. Теодор любил ее, и только ее, только с ней он чувствовал себя хорошим, нужным, благородным, хозяином дней своих и ее чистой души.
Видимо, он был осведомителем узкого профиля: торговая сеть, артели, базы, никакой политики. Однажды он сделал попытку расширить сферу своей деятельности. Он доложил, что у Лили Кобозевой собираются молодые люди, не пьют, не танцуют, слишком долго, иногда до утра, разговаривают, он подслушивал, но не расслышал. Гепеушник его одобрил в принципе, но посоветовал не разбрасываться, быть целеустремленней, по-дружески наставил: "Чужая блоха не кусает, ловите своих блох".
В голодные годы после головокружения от успехов Теодор был прикреплен к распределителю милиции, люди об этом шептались, но серьезных выводов для себя из этого не сделали, обезволели, что ли. Карточки в распределителе нас берегущих отоваривались довольно прилично, хлеб выдавали по полуторной норме (семьсот пятьдесят граммов на человека, восемьсот по детской карточке, у Теодора почему-то была детская карточка), по праздникам хлеб выдавали белый, каждую субботу - кило крупы (пшенной или гречневой), полкило маргарина, пачку сахара, бутылку подсолнечного масла, кило мяса или рыбы. Другие могли это все увидеть только в сладком сне. Марта Генриховна с немецкой изобретательностью и скаредностью так распределяла продукты, чтобы хватило на всю неделю. Может быть, Теодор и объяснял жене, каким образом он оказался прикрепленным к распределителю милиции, но, вернее всего, не касался этой темы, и Марта Генриховна его не расспрашивала, и без того в это тяжелое время было у нее немало домашних забот.
Как десять лет назад, в городе снова был голод. И был он страшнее того, первого. Людей не кормили, а голодать запрещалось. Милиция вылавливала хлеборобов, хлынувших из села в город в поисках куска хлеба. Это были не кулаки, это были не подкулачники - тех высылали, - это была сельская украинская беднота. Вифлеем России, ее житница - Украина бедовала без хлеба. Ее села обезлюдели. Чума коллективизации справляла свой пир на полях Новороссии, Киевщины, Полтавщины, Сумщины. Нынешний голод не только был страшнее того, первого, когда начали править большевики, - он был другим. В ту ужасную пору можно было, сложившись, нанять подводу, поехать в село, еще лучше - в немецкую колонию, обменять одежду, обувь, белье, столовое серебро на муку, - теперь по улицам нищего, голодного города ползала в поисках пищи нищая, дистрофическая, голодная деревня. Десять лет назад были еще в каждой семье золотые часики или кольца, бархатные портьеры, чтобы в обмен на них получить хлеб, - теперь таких семейств было мало, и именно они обеспечивались государством, а у большинства осталась только бумага, денежные знаки, символы, и трудно было приобрести за эти знаки темно-коричневый кирпичик хлеба.
Понимала ли власть, что она делает? Понимала, и понимала яснее, чем это представлялось жителям, потому что жители умнее в области жизни, а власть в области смерти. Власть, чтобы остаться властью, должна была экспериментально изучить возможность человека голодать, установить правильные нормы голода, она производила этот эксперимент и в масштабе одной шестой планеты, и в масштабе одной комендатуры, и в масштабе одного концлагеря. Она, власть, скакала на рысях, чтобы свершить большие дела, она должна была уничтожить миллионы русских и украинских хлеборобов, грузинских виноградарей, среднеазиатских дехкан, всех, кто столетиями проникал в тайны земли ради прокорма, ради безбедной жизни, всех умных, трудолюбивых, знающих. "Иди, иди, дитятко, к моей теплой и большой пазухе, - как бы говорила власть своему народу, - делай только то, что надо мне, и я тебя накормлю немного, а не то - подохнешь". И народ, разумный и добрый, пока не понял безумной и злой сути власти, подыхал.
Вот в эти голодные годы и начали собираться у Кобозевых молодые люди. Андрея Кузьмина гости видели редко, он обычно уединялся в своей комнате, иногда чертил, иногда читал, чаще думал о чем-то своем, сладко покоясь в кресле, а свет в комнате был разноцветный - от зеленого абажура, от пурпуровой и розоватой лампадок, теплившихся перед образами.
У Кобозевых было чисто, хорошо. Когда мать ушла с помкомроты, Лиля взяла на себя обязанности хозяйки. Она и зарплатой отцовской распоряжалась по своему разумению, Андрей Кузьмич ей подчинялся во всем. Отец и дочь любили друг друга, Андрей Кузьмич - печально и безвольно, Лиля покровительственно, но высшей, духовной близости между ними не было. Лиля была пионеркой, потом стала комсомолкой, она добилась этого, несмотря на всем известное свое непролетарское происхождение, добилась беззаветной преданностью, сверхактивной общественной работой. Она ходила в красной косынке, одевалась нарочито грубо и аскетически, выступала на собраниях, клеймила, кричала, декламировала. И вдруг произошел переворот. Жильцы дома Чемадуровой ахнули, когда однажды Лиля появилась в нарядном платье, и молодые ценители увидели, что у нее красивые ноги. Она стала красить губы (правда, чуть-чуть), завела прическу, выпустив, как тогда полагалось, перед ушами крупные каштановые запятые. Студент художественного института, до этого смотревший на нее с вызывающим презрением, Володя Варути влюбился в нее, но Лилю, видимо, не очень привлекала его длинноресничная румынская красота. У Володи оказался соперник, близорукий студент-филолог Эмма Елисаветский, чью фамилию шутники несколько опрометчиво перевели на украинский язык так: Ледверадянський. Эмму и Лилю связывало то, к чему Володя был равнодушен и непричастен.