Варлам Шаламов - Вишера
— Конечно, зачем ему рисковать из-за троцкиста, из-за такого модного учения, — высоким голосом сказал Васьков.
Васьков был огорчен чрезвычайно, взволнован, а когда Васьков волновался, матерные слова прыгали с языка непрерывным потоком:
— Не везет, блядь, инспектуре, блядь, один, блядь, украл, блядь, другой, блядь, троцкист, блядь.
Украл — это Вася Шольд, которого блатари заставили выкрасть пропуска и которого я сменил несколько месяцев назад.
— А куда меня?
— На Север.
Север был штрафняк вишерский.
— Ну что ж, — сказал я, — мне сроку немного осталось, добью и на Севере.
— Да ведь тебя не баланы катать посылают, — сказал Майсурадзе. — Примешь отделение по нашей линии от Дивалина. А Дивалина сюда. На твое место я его не возьму, у меня насчет тебя совсем другие планы были. Возглавил бы инспектуру летучую по всем нашим отделениям. Эх, Шаламов, Шаламов. И надо же. Может быть, еще к Берзину сходить? — спросил Майсурадзе у Васькова.
— Это бесполезно. Я знаю ситуацию.
— Ну, значит, получай выписку из приказа. Когда можешь ехать?
— Да хоть сейчас.
— Ну, не сейчас, а завтра с утра. Лошади будут.
С Майсурадзе, моим новым начальником по УРО, чьим заместителем я был, я близко сошелся после одной ночи, проведенной на пожаре, — ни он, ни я не жалели себя в огне, спасая чье-то имущество. Ночью, при свете пожара, я узнал знакомое лицо.
Всё человечество можно разделить, по Ремарку, кажется, на две части: первая, которая в случае тревоги бежит к месту происшествия, и вторая — от этого места. И я, и Майсурадзе принадлежали к первой группе. Мне нравилось в нем, что он, спокойный, энергичный человек, глубоко переживал обиду, арест, лагерь. У него было восемь лет «за разжигание национальной розни», преследование армян. Подробностями я никогда не интересовался. Майсурадзе задумал сделать лагерную карьеру и сделал ее — был освобожден, снята судимость, и он был начальником УРО на Колыме у Берзина. Там и был расстрелян. Не давал наступать на горло, или, как говорят блатари, «глотничать» не давал никому — ни вольным, ни начальникам. Вольных начальников презирал до глубины души.
— Да, лагерь — это ад, — любил говорить Майсурадзе. — А воля — рай. Мы были на воле последними. А здесь мы будем первыми.
У него была жена, семья, дети в Грузии, приехавшие потом к отцу.
Майсурадзе был не такой человек, чтобы бросать слова на ветер. Когда мы прощались, Майсурадзе сказал:
— Даю слово, что через полгода ты будешь на Вижаихе.
И через пять месяцев радист северный, Костя Покровский, принес радиограмму: «Срочно шлите освобождение Шаламова Варлама Тихоновича».
Майсурадзе был секретарем Центральной аттестационной комиссии и уж, конечно, не забыл мою фамилию, когда попался подходящий список на освобождение. Дело в том, что управление получило приказ заместителя наркома ОГПУ: всех заключенных, занимающих административные должности в лагере от такой-то и выше и не имеющих взысканий, — немедленно освободить с восстановлением во всех правах и с правом проживания по всему СССР, предложив освобожденным занять те же должности в качестве вольнонаемных. Всего в Вишерских лагерях во всех отделениях под этот приказ попало четырнадцать человек. Тринадцать осталось, а я не остался.
Сказал, что не хочу работать по вольному найму в лагере, и уехал в Березники, где у меня были знакомства по прошлому году. Майсурадзе был крайне недоволен и резонно говорил:
— Я тебя освободил, а ты так неблагодарно поступаешь.
Я сказал, что всё это понимаю, но работать в лагере не хочу. Хочу попробовать поработать на воле. И уехал в Березники. В 1930 году троцкисты были уже не новость в лагере. А в 1931-м — тем паче. В управлении работал экономист Ходе-Долецкий с Урала. Были и другие, о чем говорил мне мельком Блюменфельд.
Еще на Березниках, еще до арестов и следствия, заместитель начальника управления Теплов вызывал меня и спрашивал, как мне живется. Начальники обычно думают, что каждый местный работник по приезде такого начальства должен сунуть ему пакет с доносом. Но пакет у меня не был приготовлен.
— Жалобы на начальника есть?
— Нет, гражданин начальник.
Теплов помолчал. Я тоже молчал. Потом спросил:
— Можно идти, гражданин начальник?
— Идите.
Этот Теплов приезжал тогда вместе с Берзиным. Берзину лагерь понравился. Однако после отъезда начальника Стуков вызвал меня:
— Получил выговор за тебя.
— За меня, гражданин начальник?
— Ну да, за тебя. Не умеешь стоять по швам, руками размахиваешь. Я просто привык, не замечаю, а припомнил — верно, размахиваешь.
Но я нашел заговорное слово. Я ему сказал:
— Шаламов — троцкист, что с него взять.
Мы посмеялись.
Говорил Иван Гаврилович Филиппов, начальник Управления Вишерских лагерей:
— Значит, хочешь уехать. Прощай, желаю удачи. Берзин хотел тебя взять на Колыму.
— Я, товарищ начальник, на Колыму — только с конвоем.
— Не шути плохую шутку, — сказал Филиппов.
Через шесть лет я был привезен с конвоем на Колыму и пробыл там семнадцать лет. Но не сделался суеверен. И Берзин, и Майсурадзе были расстреляны в конце 1937 года.
Лагерь уже раскинул сети. Следственные органы усилили наблюдение за троцкистами. Я не удивился, когда дверь каюты парохода «Красный Урал», на котором в октябре 1931 года я ехал в Березники вниз по Каме, с Вижаихи, раскрылась — и за порог переступил блондин с черными петлицами лагерной администрации.
— Ваша фамилия Шаламов, да? Я Элькин из Ленинграда.
— Нет, не имел чести.
— Вы один здесь?
— Один. Попутчица моя не едет, вывихнула ногу.
— Разрешите перебраться к вам, угостить вас портвейном. Правда, дрянной портвейн.
— Я не пью.
— Скажите мне, Шаламов, — зашептал Элькин, — вы — член ЦК комсомола?
— Я даже не комсомолец.
— Ну, — поморщился мой спутник, — вы же понимаете, о чем идет речь. Тайного ЦК?
— Ни тайного, ни явного. Мне сходить пора на этой остановке. Желаю счастья.
— Вы разве не до Перми?
— Нет, я до Дедюхина. Точнее, до Усолья.
Мы помахали руками друг другу.
* * *Что мне дала Вишера? Это три года разочарований в друзьях, несбывшихся детских надежд. Необычайную уверенность в своей жизненной силе. Испытанный тяжелой пробой — начиная с этапа из Соликамска на Север в апреле 1929 года, — один, без друзей и единомышленников, я выдержал пробу — физическую и моральную. Я крепко стоял на ногах и не боялся жизни. Я понимал хорошо, что жизнь — это штука серьезная, но бояться ее не надо. Я был готов жить.
Главная моя задача — получение высшего образования — отодвигалась почему-то. Я вернулся к своей литературной ипостаси — поступил в журнал, в редакцию журнала, куда меня устроил Волков-Ланнит[[8] ], знакомый мой по кружку Брика и Третьякова. Я понял тогда, что газетная работа, журнальная работа и работа писателя — разные вещи. Это не только разные уровни — это разные миры, и ничего нет вреднее для писателя, ничего нет противоположней, чем газетная, журнальная работа. Газетная школа не только не нужна писателю, — она вредна. Лучше писателю служить продавцом в магазине, чем работать в газете.
Писатель — судья времени. Газетчик, журналист — только подручный политиков.
В лагере нет виноватых
Почему я не советовался ни с кем во всем моем колымском поведении, во всех своих колымских поступках, действиях и решениях? Из человеколюбия. Чужая тайна очень тяжела, невыносима для лагерной души, для подлеца и труса, скрытого на дне каждого человека.
Я боялся, что сообщенное мной ляжет тайной слишком тяжелой, поссорит меня с моими исповедниками, ничего не изменив в моем решении. Я не привык, не выучен слушать других и следовать их советам. Совет может быть и хорош, но обязательно плох тем, что это — чужой совет.
В лагере нельзя разделить ни радость, ни горе. Радость — потому что слишком опасно. Горе — потому что бесполезно. Канонический, классический «ближний» не облегчит твою душу, а сорок раз продаст тебя начальству: за окурок или по своей должности стукача и сексота, а то и просто ни за что — по-русски.
Темной осенней ветреной ночью 1931 года я стоял на берегу Вишеры и размышлял на важную, больную для меня тему: мне уже двадцать четыре года, а я еще ничего не сделал для бессмертия. Лодочник мой, девяностолетний чалдон, взявшийся за трешник сплавить меня вниз по течению Вишеры, за сто километров до управления, поднял кормовое весло. Старик оттолкнул челнок, вывел лодку на глубокую воду, развернул ее по течению поближе к стрежню, и мы полетели вниз с быстротой, превышающей силу тяжести, ту, что столько лет пригибала меня к земле.