Михаил Салтыков-Щедрин - Том 12. В среде умеренности и аккуратности
— «Рассказывают еще другой случай: один действительный статский кокодес (то есть адвокат) явился вечером в демидрон, держа на руке какое-то шерстяное одеяние, которое все приняли за плед. По обыкновению, он уселся в обществе «этих дам» и в продолжение некоторого времени вел себя довольно прилично. Но потом вдруг развернул предполагаемый плед — и что же оказалось? — что у него, вместо пледа, очутились в руках штаны, которые он будто бы второпях захватил (о, милая, наивная находчивость в объяснениях!). Можно себе представить восторг этих дам при виде столь знакомой им принадлежности мужского туалета! Хохот и взвизгивания не умолкали в продолжение целого часа, и — что любопытнее всего — в довершение спектакля милейший petitcrevé — по требованию погибших, но милых созданий, имел обязательность пройти по всем аллеям ликующего демидрона, держа на плечах этот новоизобретенный плед. Скандальная хроника ничего не говорит о том, делали ли во время этого оригинального шествия дежурные городовые под козырек».
— А ведь это, кажется — истинное происшествие рассказано? — прервал я.
— Чего «кажется»! С нашим и было! — объяснил Алексей Степаныч, — на другой день, при докладе, сам мне расеказывал! Представьте, говорит, какое недоразумение вчера со мной вышло! А я себе молчу да думаю: рассказывай «недоразумение»! чай, нарочно всю штуку проделал, чтоб своей Альфонсинке удовольствие доставить!
— Но ловко ли, в таком случае, будет предавать это происшествие гласности? — усомнился Молчалин 2-й.
— Небось! Не обидится! Еще лестно будет, как на всю-то Россию репутацию любезного молодого человека приобретет! Вот если бы ты напечатал, что он «Историю Государства Российского»* сочинил — ну, тогда не знаю: может быть, и обиделся бы. Да и то по неведению. Подозрительны они нонче, мой друг! Ведь другой с самой школьной скамьи книги-то в глаза не видал, да и напуган к тому, — ну и думает, что все — прокламации!*
— «Таким образом, обещание мое исполнено: «мысль» найдена, и притом не простая «мысль», но сопровождаемая анекдотами вполне современного характера. По-настоящему, следовало бы на этом и остановиться, но я с ужасом замечаю, что все до сих пор мною написанное займет отнюдь не больше шести газетных столбцов, тогда как я во что бы то ни стало должен написать таковых двенадцать. Двенадцать столбцов убористой печати — это жестоко! Тяжело положение почтовой лошади, обязанной пробегать от сорока до пятидесяти верст в сутки, но в пользу ее все-таки существует смягчающее обстоятельство: она не имеет надобности выдумывать этой ежедневной порции в сорок — пятьдесят верст. Эти версты даны ей независимо от ее выбора; она — на то лошадь, то есть существо несвободное и неразумное, чтоб по первому требованию бежать куда глаза глядят. Напротив того, фельетонист по природе своей предполагается одаренным свободою выбора и не рожденным для ремесла почтовой лошади. Но в том-то и дело, что природа — сама по себе, а условия жизни — сами по себе. Эти последние большею частью так горько складываются, что человек собственным умом доходит до убеждения, что он — не человек, а лошадь. И, раз придя к этому убеждению, он свободно избирает себе ремесло фельетониста, то есть обязывается раз или два в неделю (смотря по требованиям аппетита) пробегать, в виду читателя, известное число верст. Но и этого еще мало: он обязывается населить эти версты призраками своей фантазии, и не такими, какие ему по душе, а такими, которые по душе другим и притом благовременны. И когда он вздумает пожаловаться читателям на безнадежность этой карьеры, ему говорят: сам виноват! сам выбрал себе ремесло — ну, и скачи, куда глаза глядят!
Итак, вперед. Оседлаю я коня быстролетного, запрягу я его в саночки-самокаточки и поведу к нему такую речь: конь мой, конь ретивой! сослужи ты мне службу верную, понеси меня через долы, через горы, через поля и луга, понеси за моря-окианы, за синюю даль, в один миг облети степи-поля неохватные, леса-долины неоглядные! Пусть прольется передо мной море бездонное, немереное, море горького русского гореваньица, море бесконечно льющихся русских слез! Одним словом, помоги мне написать фельетон, в котором было бы ровно двенадцать столбцов и который одинаково понравился бы и читателям, и цензурному ведомству.
Но стоит мой конь как вкопанный; стоит ретивой — не шелохнется, стоит — не бежит, ушми прядет, копытами землю роет. Га! или зачуял ты зверя лютого, зверя лютого-ненасытного?»
Молчалин 2-й прочитал эти строки скандуя и с большим чувством. Я тоже, признаться, был тронут.
— Это — подражание «Слову о полку Игореве», — сказал он, — и я должен сознаться, что мой фельетонист имеет на этот счет особенное какое-то чутье.
Но Алексей Степаныч самым добродушным образом расхолодил наши восторги.
— То-то вот и есть! — сказал он, — нас, чиновников, пустозвонами зовут; говорят, якобы мы из пустого в порожнее переливаем, а попробуй я, например, в докладе сряду и оседлать коня, и запрячь его в саночки-самокаточки, — ведь директор-то, поди, в отставку велит мне подать!
— Чудак ты, братец! ведь это уж размер старинных русских песен таков! — попробовал выгородить своего сотрудника Молчалин 2-й.
— Все же, мой друг! Конечно, не всякое лыко в строку, а все-таки поостеречись не мешает. Ну, да ведь нецензурного тут нет — стало быть, продолжай! Посмотрим, какого еще там зверя лютого конь твоего фельетониста зачуял? Господи! и коня-то никакого у него нет, на извозчике, чай, как и мы, грешные, ездит — а тоже: конь мой, конь ретивой!.. Проказники вы, господа литераторы!
— «Ах, зачуял ты того зверя ненасытного, что сосет-грызет нашу нужду народную, горьким горем по земле русской порскает, над мужицкою беднотой посмеиваючись, мужицкими слезьми упиваючись! В деревню тот зверь зайдет — огнем-полымем деревня загорается; в поле заглянет — засыхают злаки добрые; в стадо прибежит — падают-мрут бедные коровушки!»
Молчалин 2-й не выдержал и заплакал.
— Ты чего, спрошу тебя, рюмишь? — обратился к нему Алексей Степаныч.
— Так, братец! взгрустнулось! невеселую ведь картину представляет наша бедная Русь православная!
Он закручинился, склонил голову набок и как-то нелепо запел:
Тихие долины,Плоские равнины,Барские руины,Гнусные картины!..
— Вона! вон что загородил! — засмеялся Алексей Степаныч, — то-то сейчас видно, что давно ты предостережениев не получал*. Небось мужичка жалко стало! Сидишь ты здесь в тепле да в холе, а вот запели перед тобой Лазаря* — ты и раскис! Уж не думаешь ли ты, что фельетониста твоего похвалят за причитание-то?
— Что ж? кажется, тут ничего такого…
— Знаете ли что? — перебил я, — коли сказать по правде, так я и сам думаю, что эта тирада не совсем удобна для опубликования. Слишком уж горько; краски густы; светотеней нет… Поэтому я вот что придумал: похеримте-ка «зверя лютого» да и заменим его «светлым ангелом»!
— Вот это дельно! — воскликнул Алексей Степаныч.
— Помилуйте! да каким же образом? — смутился Молчалин 2-й.
— Очень просто. В предыдущей тираде, вместо: «Га! или зачуял ты зверя лютого, зверя лютого-ненасытного?» — скажем: «или зачуял ты ангела светлого, ангела светлого-богоданного?»
— Ну, а дальше?
— И дальше тем же порядком: «Ах, зачуял ты того ангела светлого, нашу нужду народную крылом своим осеняющего, утешеньицем по земле русской тихо летающего, в беленькую рубашечку русского мужичка одевающего! Уж как тот ли светлый ангел на пожар прилетит — вырастают кругом его трубы пожарные, со бочками, со баграми, со крючьями! Уж как тот ли светлый ангел про бескормицу услышит — вырастают кругом его закромы полные, выдают из них хлеб члены земских управушек! Уж как тот ли светлый ангел на коровий падеж взглянет-поглядит — вырастают кругом его врачи ветеринарные!»
— Ведь, в сущности, это все одно, — прибавил я, — и пожары, и бескормица, и падежи — все ведь остается; только закон о светотенях соблюден.
— Верно! — поддерживал меня и Алексей Степаныч, — ну, брат, нечего кобениться! Исправляй да и читай дальше!
На этот раз Молчалин 2-й взялся за карандаш с видимым усилием: ясно было, что ему жаль первоначальной редакции. Тем не менее он исправил и продолжал:
— «Нет, кроме шуток, известия из губерний очень непривлекательны: пожар в Моршанске, пожар в Брянске, пожар в Пултуске. Это — крупные, отдавшие в жертву пламени десятки миллионов рублей. А сколько погибло в пламени безвестных Загибаловок, Заманиловок, Таракановок, Клоповок, в которых живет население, настолько беззащитное против угроз стихий, что если бы мы не знали, что эти люди все-таки ходят в рубищах, а не нагишом, и едят хлеб из ржаных отрубей пополам с древесной корой, а не божией росой насыщаются (и Христос их знает, как они ухитряются устроить это!), то имели бы полное право сказать: зачем искать золотого века позади нас? Он здесь, он у нас перед глазами, — вот в этих самых Клоповках, Таракановках, где люди с таким блаженным равнодушием относятся и к жилищам, и к одежде, и к питанию. Жилища и одежды истреблены пожарами, а пища… Но стоит только прочитать газетные корреспонденции, чтоб сказать себе, что отныне вся наша надежда на пресловутое: «бог подаст!»