Белая обезьяна, чёрный экран - Ольга Николаевна Аникина
Один раз, лет через десять, я специально хотел заглянуть в тот двор, однако на воротах висел замок. В квартире, скорее всего, уже не было никакой галереи, — впрочем, я просто побоялся проверить.
К тому времени я многого боялся. И о многом успел пожалеть.
* * *
Когда я вернулся домой, мама, как обычно, лежала в комнате, на своей половине, а неутомимая тётя Лена возилась на кухне. В доме, с самой лестничной площадки, пахло луком, жареным мясным духом и чесночными гренками. Мама давно уже не устраивала подобных пиров. Услышав стук входной двери, тётка выглянула в коридор и махнула рукой: дескать, заходи. Я прошёл в кухню, и тётя Лена поставила передо мной мамы-Надину жёлтую чайную пару. И снова повернулась к плите.
— Щас я, дожарю. Ты пей пока.
— Это не моя чашка, тёть Лен, — сказал я, отодвигая от себя чай. — Мама не любит, когда я беру её вещи.
— Ох ты, господи… — тётя Лена всплеснула руками, открыла дверцу шкафчика, достала стакан и поставила на стол, глянув на меня — быстро и осторожно.
Крупная и одышливая, двигалась она по маленькой кухне весьма уверенно: тем хлопнула, этим звякнула, открыла-закрыла, помешала, тук-тук-тук ножик по доске, ш-ших — сбросила нарезанное на сковородку. Надо отдать должное, еда у неё получалась вкуснее, чем у меня.
— Ещё добавки? — спросила тётя Лена, когда я дочищал тарелку куском хлеба.
Я кивнул.
— В ваш продуктовый сегодня фарш выбросили, — сказала тётя Лена. — Фарш, правда, соевый. Но народ быстро расхватал. Ничего, соя тоже белок.
Только сожрав две порции тёти-Лениных котлет и картошки, я понял, как сильно проголодался за эти дни.
Сидя на табуретке, я оперся спиной о стену и блаженно вытянул ноги, перегородив проход. Меня тянуло в сон, и мне уже было не важно, коленки там у тёти Лены или не коленки.
— Юра, — сказала она. — Мы с твоей мамой сегодня ходили в поликлинику. И вчера ходили.
Я открыл глаза.
— Заболела?
Тётя Лена поджала губы. Видимо, она не знала, как начать.
— Простыла? — переспросил я.
— Да нет, — сказала она. — Не простыла.
Она протянула мне несколько бумажек. Бумажки оказались маминой медицинской картой.
— Она вообще когда-нибудь к врачу ходила? — спросила тётя Лена.
— Мама в больнице работает, — ответил я. — Если ей что надо, то она…
— Понятно, — сказала тётя Лена. — Мать твоя уже полгода как не работает в своей больнице. А может, и больше.
Я посмотрел в бумаги.
— Как не работает? Она же ходит на работу? И деньги…
Тётя Лена вздохнула.
— Похоже, мой приезд как-то на неё повлиял. Сместился привычный распорядок. Твоя мама просто выходила из дома и сидела на лавочке в соседнем дворе.
— Зачем?
— В первый день твоя мать сказала мне, что я выгнала её из квартиры. Накричала на меня и ушла. Но потом всё-таки вернулась. На второй день она со мной вообще не разговаривала. Ну, ты знаешь, я тебе говорила.
Я кивнул.
— Я испугалась, вдруг с ней случилось что. По голове, может, на улице ударили… Всякое бывает.
Я смотрел на тётю Лену, открыв рот.
— Мы пошли гулять, и я затащила её в поликлинику, — вдруг глаза тёти Лены заблестели, и она вздохнула, — Пропал мой отпуск! Эх!
Её толстая шея пошла пятнами, подбородок задрожал.
Я листал мамину карту и ничего не понимал.
— Завтра ещё к одному неврологу пойдём. Считаю, тебе нужно идти с нами. Потом всё равно тебе самому её по врачам таскать. Я-то уеду.
Я сглотнул.
— Я… Я пойду с ней в поликлинику, тёть Лен. Сам пойду. А вы погуляйте, в театр сходите, последний день же…
Она вскочила и со всей силы ударила ладонью по столу.
— По-гу-ляйте? Погуляйте! — она вытерла слёзы и крикнула, но крикнула шёпотом, так, чтобы не разбудить спящую в соседней комнате маму Надю.
— Ты это как себе представляешь? Погуляйте! Когда сестра с ума сошла, а сын у неё по блядкам шастает!
— Тёть Лен! — опешил я. — Да я же только чтобы вам диван освободить…
— У него под боком живёт сумасшедшая мать, а он ходит как слепой!
Тётя встала, прошлась по кухне. Снова открыла шкафчик и, ничего оттуда не достав, закрыла его. Подошла к окну, потом снова к столу. Села.
— Куда ты смотрел, я тебя спрашиваю?
* * *
Тётя Лена уехала, а мама стала мамой Надей.
Я хорошо помню свои мысли тех дней и свои страхи. Мало сказать, что я сильно испугался за маму Надю. Я испугался ещё и за себя.
Врачи спрашивали, был ли у нас в роду кто-нибудь, кто сошёл с ума.
И я сразу вспоминал деда Сергея, которого знал только по фотографиям.
Это означало, что не было никакой мамы-Надиной вины в том, что с ней случилось. И я впервые с ужасом осознал: если слабоумие наследуется, то наверняка внутри меня, где-то глубоко-глубоко уже пробиваются его ростки.
— Да ты подумай, — успокаивали меня неврологи, — что она перенесла за свою жизнь! Люди с хорошей генетикой и то не выдерживали. Ты-то живёшь совсем в других условиях.
Врачи были правы. За свои неполные пятьдесят три года у мамы Нади за плечами был голод, эвакуация в Кулунду, возвращение в послевоенный Ленинград и постоянные мотания по детским домам. Пожалуй, я всегда был ей очень плохим сыном. Я практически ничего не знаю о её жизни до моего рождения. Она никогда ни о чём не рассказывала, а на мои расспросы отвечала, что ничего не помнит. Ничего, кроме историй про дедушку Сергея. Про тот период, когда он «чудил». Как дед пытался своими ключами открыть соседскую квартиру или как ходил в собес и забывал, куда пришёл.
Может быть, мама Надя так намучилась с дедом, что не хотела рассказывать мне плохое. Единственное, что я знаю из её детства, — только песенку про петушка, которую маме в детском доме пела воспитательница.
Знаешь, милый петушок,
есть такие дети,
у которых близких нет
никого на свете.
Только песенка успокаивала маму Надю в её буйный период. Но иногда её нельзя было успокоить даже песней про петушка, и тогда я на неё орал. Крик она воспринимала лучше, чем обычные слова. Были дни, когда я не мог придумать другого способа заставить её слушаться. Скандалами я вымещал на ней своё отчаяние, но это не приносило мне облегчения.
Я пошёл работать в больницу санитаром, а потом медбратом. Примелькавшись в отделении, после института мне удалось получить место