Хорея - Марина Игоревна Кочан
Смерть не сразу освободила место для тоски и для памяти. Я слишком мучительно и долго ожидала конца. Смерть похожа на музыку. В музыке всегда есть финал, финальные ноты, финальная ритурнель. И когда мы слышим ее, уже догадываемся — это конец. Мы ожидаем конца. Только заслышав, мы всегда думаем о том, что это закончится. Можно ли слушать, не ожидая финала, проживать каждую ноту? У меня никогда не получалось, я всегда смотрю, сколько еще страниц остались непрочитанными в книге, я тороплю события, я хочу видеть нос автобуса, который еще не приехал.
Глава 6
В феврале Сава уже ходит сам по улице. Его ботиночки проваливаются в глубокий снег, скользят на льду. Он падает на четвереньки, потом садится на попу и, сменив угол зрения, какое-то времярастерянно озирается по сторонам. Потом онснова встает, делает первый неуверенный шаг, проверяет себя и дорогу. Теперь он может выбрать маршрут. Его уверенность растет. В одинморозный день, когда мы идем в сторону карьера, он отпускает мою руку. Сава идет вперед, переваливаясь, словно большая утка. Не оборачивается. И в этот момент я понимаю, что нуждаюсь в нем даже больше, чем он во мне. Я догоняю его и снова беру за руку, мы вдвоем скользим по тротуару и крошечными шагами идем к спуску на лед. Захочет ли он прикасаться ко мне, если я заболею?
Ночью я просыпаюсь оттого, что мне жарко. Сава у меня под боком пылает, словно головешка, которую достали из костра. У него жар, и это впервые, когда у него поднялась температура. Он спит и во сне ворочается, простынь под его макушкой влажная. В темноте, натыкаясь на углы комода и кровати, я пробираюсь на кухню и шарю в аптечке в поисках градусника. Мне не с первого раза удается засунуть градусник в крошечную подмышку, он выскальзывает, мои руки тоже мокрые от волнения. Я приняла в себя его жар, слишком долго грелась у этого костра.
Сава просыпается и недовольно хнычет. Леша просыпается тоже, и я замогильным голосом сообщаю ему:
— У Савы температура тридцать девять.
Я хочу вызвать скорую, но Леша предлагает дождаться утра. Мы даем Саве детский нурофен, и он засыпает. Но я не сплю. Я прикладываю мокрую холодную тряпку к его ножкам и ручкам, дую ему на лоб и думаю только о том, что это может быть все что угодно.
Утром Сава просыпается с холодным лбом. Впивается в мой сосок, с силой сжимает его и треплет, и у меня текут слезы. Я жду, пока он успокоится, разожмет челюсти, поднимаю ему верхнюю губу и вижу, что десна распухла. Сквозь нежно-розовую кожу режутся два острых клыка. У меня на сосках кровавые трещины. До них невозможно дотронуться, словно это вулкан, который взорвался и теперь весь в подтеках и ранах. Днем температура снова начинает подниматься, и Сава лежит на мне сверху, как покрывальце.
Зубы Савы волновали меня еще до того, как стали резаться. Я заранее купила крошечную щетку и пасту. Мысль о том, что когда-нибудь на его зубах появится кариес и мне придется вести его к зубному, пугала меня. Мои зубы к тридцати были все залатаны большими пломбами.
В двадцать три года я случайно узнала, что у меня тридцать пять зубов. Я сделала панорамный рентгеновский снимок у врача, перед тем как поставить брекеты. Три лишних зуба. Два внизу, где-то внутри челюсти, за основным рядом, и один — сверхкомплектный зуб мудрости сверху. Я смогла нащупать нижние твердые бугорки языком. Странно, что я не замечала их раньше.
Когда их вырезали из меня под местной анестезией, в десне остались две кровавые ямы. Спустя неделю в одной из ям я нащупала острый край и рассмотрела его в зеркало. Белая острая палочка торчала посередине ямы, как будто оголенный корень дерева.
— Это ваша кость, — сказал врач, когда я снова вернулась в больницу. — Сейчас я ее подпилю.
Когда у меня обнаружились лишние зубы, я в очередной раз вспомнила о том, что после Чернобыля родились люди с лишними головами, почками или сердцем. И что мне еще повезло. Я не знаю, почему мой отец рисковал здоровьем — своим и заодно моим.
Я не знала ничего о Чернобыле и папе, пока не написала его коллеге — она тоже была там. Я попросила у мамы номер тети Нади. Та ответила почти сразу: «Есть книга воспоминаний, изданная к юбилею трагедии. Она должна быть в вашей домашней библиотеке, у папы. Или посмотри в библиотеке научного центра Коми».
У папы книги не нашлось. В две тысячи девятом, когда она вышла, он уже не читал книг. Я нашла ее в библиотеке: раритет, двести пятьдесят экземпляров, — бережно обернула в бумагу, чтобы не помялась тонкая обложка. Я предвкушала тайное знание. Названия рассказов были лирическими, они обещали это знание, обнадеживали:
Все осталось там…
В чернобыльском небе
Чернобыльские байки
Нос к носу
Мои первые впечатления
…
Но внутри я нашла уже знакомые слова, умело прячущие все увиденное, делающие его ровным, не дышащим: трагедия, война, беспрецедентная авария, зона отчуждения, истинные масштабы, боль, слезы на глазах, десятилетиями накопленный опыт, секретная обстановка, личное мужество. Эти слова — металлический саркофаг. Под ними надежно скрыты все чувства и эмоции.
Главным словом этого сборника была «тайна».
Ученые, поехавшие туда обследовать облученных людей, проводить цитогенетические исследования, тайно открыли первые исследовательские полигоны для флоры и фауны, тайно вывезли землю, мышей, растения. Никто не давал им разрешения, никого, кроме ученых, не волновала в тот момент ни земля, ни вода. Радиационная обстановка — тоже тайна.
Иногда в этом дотошном научном описании, в этих бесконечных обходных путях, описании быта, рутины вдруг прорывался взгляд на стороннее, опустошенное, страшное.
Возвратиться к машине решили напрямик, по дворам. Пошли по какой-то тропинке, но скоро она затерялась в бурьяне. Такой бурьян мне, человеку, всю жизнь прожившему на скудном Севере, видеть не приходилось. Густой, в рост человека, и весь из одного вида — полыни-чернобыля. Заглядываю в летнюю кухню. Стол накрыт. В тарелках — что-то высохшее.
В первые годы мы наблюдали мутации: листья размером с тарелку, ели и сосны были как из заколдованного леса — то густые, как ершики для мытья посуды, то с длинной хвоей, а то и с лысыми