Галина Щербакова - Ангел мертвого озера
- Резиновый круг мне дали в больнице, - сказал Коля, - где я одно время работал санитаром. Когда Уля выздоровеет, я отнесу его обратно. Я велел ей не резать его ножом и не колоть гвоздем. Хурма мне дана за работу. Я носил ящики с нею одному узбеку. Он дал мне десять штук. Две я съел. Остальные Уля.
Знаете, отчего я плохо соображала? От того, как он называл мою дочь. По паспорту она Ульяна. Так звали мать мужа. Очень строгую даму, имевшую свои правила жизни и не отступавшую от них ни на шаг.
Дать внучке её имя было, в сущности, условием нашего брака. Сын, который выбрал себе не ту профессию, - ну что это за истфилфак? Кто из него получится? - по меньшей мере должен был взять девушку твердой специальности (Боже, как она была права и дальновидна!) - зубного врача или торгового работника, в крайнем случае авиационного инженера. У сына случился прокол в моем лице, и в такой малости, как имя внучки, мы уже не могли ей отказать.
Мне с ней было трудно, но нельзя было не отдавать должное её цельности. Однако дочку мы сразу стали звать Ляной, благо бабушка уже умерла. "Уля" было и не современно, и по-деревенски, боялись, что девочку задразнят. "Ляна" было элегантно, нежно и как бы выделяло её из многочисленных Свет, Кать, Наташ, Лен и Маш. Она была одна в садике, школе и одна в институте. Правда, Уль тоже и близко не было. И вот на тебе. Этот тип, читающий книги через стены, этот санитар и грузчик - интересно, последовательно или одновременно? - называет дочь Улей, как будто так и надо, как будто у него есть на это право.
- Мы с мужем не любим, когда нашу дочь называют Улей. Она Ляна.
- Она мне сказала - Уля, Ульяна, - растерянно ответил Коля. - Я ж не сам это придумал. - И ещё более растерянно. - Зачем же давать человеку имя, если знаешь, что не будешь им пользоваться?
Почему я должна отвечать ему на вопросы? С какой стати я должна объяснять мотивы своих давних, личных поступков?
Он же вынул из-под веревочки конверт и положил его на телефонный столик.
- Дайте мне лучше широкий пакет, а то меня по дороге все будут читать.
А потом он стал приходить уже ко мне, потому что вылеченный копчик оказал влияние на некие внутренние дочерины процессы. Ее филологическая аспирантура жила дистиллированной водой и аспирином. А Коля вносил ядовитую смесь жизни совсем других миров. В общем Лянка застеснялась человека с диковатыми мыслями, это вам не Малларме с его "сумятицей ощущений противоречивых, бесплодных, чуждых", которые задевают, овладевают и опьяняют. Коля не опьянял, он просто сбивал с толку да ещё без разрешения на это, и ему было отказано от дома из чистой ксенофобии.
И он прибился ко мне.
Вот Коле я и собиралась отдать книги Веры Разиной, доставшиеся мне по наследству.
Я приготовилась рассказать ему все происшедшее, но мне стало неловко тащить его в историю уже умершей жизни. Дочь давно объяснила изъян моей природы: "Ты грузишь, мам, людей, а это негуманно. У каждого свои глюки, у каждого своя торба. Но тебя не остановить, тебе кажется, что твои истории интересны. Нет, мама, нет! Совковая жизнь - это безумно скучно. А тебя заносит..."
Мерси, дорогая. Самое то, что хочет мать услышать от дочери: замолкни навсегда.
Вот я и жду Колю. Его приходы спорадичны, фантомны. Я уже принесла книги с балкона. Дождей, слава богу, не было. Я протерла чемодан, я оцепила его вполне современными ремнями. Но Коли все не было. Я подумала, что на будущее с ним надо бы договориться, чтоб дал свой адрес, или ходил на почту, где бы я оставляла ему письма, мол, приди, нуждаюсь. Но вряд ли свободный человек Коля примет мои условия. Я от дедушки ушел, я от бабушки ушел...
Однажды он явился хорошо побитый, с перевязанными головой и рукой. Его побили не то скинхеды, не то фашисты, когда он кинулся выручать черноглазого абрека, на которого налетела сразу туча. Колю били больше, потому как он был в представлении шпаны предателем русского народа. Миролюбивый Коля пытался объяснить бьющим, что это они не народ, а нелюди. За это удар по башке. Что они грязь земли и мразь её. За это сломали руку. Черноглазый успел уйти, пока выяснялись вещи более принципиальные, чем "цвет жопы". Его уже хотели заколоть ножом, но вернулся черноглазый со своими, а главное - с пистолетами. Они пальнули вверх, и чмо разбежалось. Колю на руках - так быстрее - отнесли в больницу. И там уже врач стал лечить ему мозги, что бить черных - дело правое и первое. И он бы лично Коле отрезал причинное место за отсутствие патриотизма. Коля встал со стола, пнув ногой врача, и хотел уйти, но его задержали девчонки-сестрички и позвали другого эскулапа, менее патриотичного. Но тот, предыдущий, за пинок ногой написал на Колю телегу в милицию, и ему могли припаять злостное, но на защиту встала больница, которая воспользовалась случаем избавиться от врача-человеконенавистника. Чего и добилась. Того тут же взяли в военный госпиталь, где слово "убивать" было вполне в цене и проходило по разряду доблести и геройства. Там лечились несчастные, раненные в Чечне, так что и у Коли все кончилось тип-топ, и у доктора тоже, и солдатики некоторые выздоровели.
- Было очень страшно, - сказал Коля. - Не смерти, а жалкого бессилия перед ненавистью подонков. Я всегда не понимал, почему евреи покорно огромной толпой шли в Освенцим. Ну кинулись бы на конвой, ну стали бы рвать их зубами. Ну погибли бы, но в борьбе! Но есть - есть! - паралич бессилия перед злом. Оно тебя накрывает черным цветом, и тебя уже нет. Ты уже мертв. До смерти.
Одним словом, мы с Колей дружим на разные темы. И плевать мне было на Лянку, которая говорила, что возня с блаженными - основная часть моей натуры. Что я не случившаяся мать Тереза, а некий тысяча сто сорок седьмой слепок с оригинала. И дальше шли уже такие сравнения, что я начинала орать на дочь, а она - на меня. Тишайший человек Коля был способен вызывать в нашей семье цунами. Ну да Бог с ними со всеми.
Я предложу чемодан с книгами Коле. Если он по-прежнему в кочегарке вечном месте временной оседлости "отдельных" людей, то в случае чего бросит книги в топку. Все лучше, чем смерть на балконе от сырости. Вот если бы мне пришлось выбирать, сгореть или утонуть? Нашла тему разговора за ужином. Благоверный чуть не подавился куриным крылом. А пока откашливался и отплевывался, он кричал на меня слюньим ртом, что я идиотка, выбираю к столу самые что ни есть интересные темы. Что я садист-экспериментатор, что он может предложить мне на выбор ещё несколько вариантов смерти, и эту вот, от косточки в горле, не хочу ли попробовать, ходить далеко не надо, крылышко у меня на тарелке.
Я лупила его по спине, почему-то так помогают подавившимся, хотя точно знаю, что ничему это не помогает. В конце концов косточка сглотнулась.
А мне ведь хотелось, чтобы меня спросили: а почему, дорогая, утонуть для тебя хуже? Ведь огонь больнее. И, возможно, даже медленнее. Ну, расскажи! И я бы, если бы меня спросили, рассказала про страх воды, самый страшный страх моей жизни. Но разве дождешься просьбы? Поэтому без приглашения рассказываю про детей-малолеток, которых сожрала черная вода.
В городе моего детства был пруд. Боже, какой там пруд! Ставочек черной стоялой воды в полсотни метров в диаметре. Он возник на месте засыпанного шахтного карьера и был, так сказать, водоемом только в дождевой период. В сухой же вода просачивалась в пустоты земли, и нам, детям, категорически запрещалось ходить по высохшему дну. Оно было ненадежно, местами шевелилось, выдавливая черную липкую жидкость бывшего дождя.
Зато во время больших ливней мальчишки гоняли по воде плот, отталкиваясь самодельными баграми. Мы, девчонки, входили в воду до трусов, более храбрые до грудей, не имевших никакого другого определения, чем костлявое место с двумя пуговичками по бокам, как и у мальчиков. Мальчишки били вокруг нас баграми по черной воде, и мы вылезали уже не девочками, а не то чертенятами, не то папуасами. Собаки, куры бежали от нас врассыпную, а дома нас ждала выволочка и долгое отмывание от жирной, скользкой жидкости.
Однажды случилось несчастье. Плот с мальчишками пошел ко дну. Почему им не удалось выплыть, никто не мог объяснить. Их доставали долго, так крепко держало липкое коварное дно. Ходили слухи о каких-то черных руках, которые схватили мальчишек за горло, и они умерли сразу. Ставок оцепили колючкой, но на следующий год, когда он высох, мы все равно ходили по дну, заглядывали в его высохшие щели и пихали в них палки. Правда, плотов мальчишки уже не строили.
С тех пор смерть в воде для меня страшнее смерти в огне. Страх, как отпечаток пальца, строго индивидуален. Тем более тот, что из детства.
Детство - вообще отдельная жизнь, которая не имеет продолжения. У детства есть смерть. У моего - там, у черной воды, у другого в другом месте. Детство умирает, потому что в выросшем теле ему нет места, а если бы было - возможно, была бы совсем другая цивилизация. Я даже придумала, что человек, который божественная сущность, есть ребенок. Когда умирает детство, вот тогда и торжествует дарвиновская теория. Ну, да ладно... Об этом легко и радостно говорить только с Колей, а в дверь стучат совсем другие люди и истории. Погоди, Коля! Ты же ещё ничего не знаешь, ты даже не знаешь, кто у меня умер.