Николай Почивалин - Жил человек
Взглянув на часы, Леонид Иванович застегивает рубаху, поднимается.
- Выпускник у меня один перед самыми экзаменами болел. Хожу, подтягиваю. С вами - если нужно - завтра можем встретиться.
Досадую, что сегодня непременно должен отбыть, - он успокаивает.
- Тогда в следующий раз в любое время. Я, кстати, и в отпуск никуда не еду. Наездился - на всю жизнь.
- Пойдемте, я провожу вас.
Жарко в разморенной тени парка, еще жарче вне его:
кажется, что сразу за калиткой налетаешь на невидимую упругую горячую стену. Улица пустовата; на переломе дня и вечера зной особенно плотен, неподвижен.
- Я почему об этом вечере так подробно? - на ходу досказывая, как-то пытается обобщить Леонид Иванович. - Помог он мне, вечер этот. Ну, во-первых, убедился, что был у меня друг и - остался. Тогда - в моем состоянии - это, как точка опоры... И еще понял, что настоящая дружба всегда меряется по-крупному. Понимаете, дружба тогда, когда можно простить какие-то мелочи.
Но она не прощает, если ты покривил в главном... Вы думаете, если б я действительно нашкодил что-то там, в скитаниях своих - Сергей бы простил мне? Нет. Встретил бы, как положено. Распили бы мы с ним его коньяк, и сказал бы он мне: вот бог, а вот порог. Не сомневаюсь в этом. Не сомневаюсь потому, что хорошо знал его... Наконец, именно, он, Сергей, задал мне вопрос, который для меня очень важным был: как дальше жить думаешь? Имея в виду, что остались мы с матерью вдвоем.
Ну и, конечно, мое положение... Говорю ему: пойду работать. В школу, догадываюсь, мол, сразу не возьмут, поостерегутся. Тем более что и предлогов придумывать не надо: учебный год на носу, штаты укомплектованы. Потом - когда приглядятся, привыкнут. Пока же, говорю, пойду на любую работу. Этого я не боюсь, лишь бы делать что угодно. "Лепя, говорит, согласен с тобой во всем.
И даже в том, что сначала поостерегутся. Наверно. Так вот - завтра приноси мне заявление и приступай к работе. Воспитателем". Говорю ему: над тобой же тоже начальство есть. "А это, отвечает, не помеха. Приказ напишу без всяких согласований". Вы давеча спросили, откуда я многих детдомовских знаю? Александру Петровну, Уразова, Софью Маркеловну, конечно. Почти два месяца вместе работал.
Останавливаемся у дома с палисадником, Леонид Иванович кладет руку на щеколду калитки.
- Увы, математик должен быть аккуратным.
- Леонид Иванович, - удерживаю я его, - последний вопрос. Ради праздного любопытства. Как вам в первые дни - после Америки - Загорово показалось? Глушью?
Контрасты разительные?
Козин отвечает недоуменным, с упреком, взглядом:
толковал, толковал, да так ничего ты и не понял, - означает, похоже, этот выразительный взгляд.
- Контрасты разительные - это вы верно. Там я мыл грязную посуду здесь занимаюсь любимым делом. Там бы в какой-нибудь вонючей ночлежке жизнь закончил - здесь старость моя обеспечена... А ведь есть еще другие категории. Очень простые и очень важные. Например, кругом и свое и свои... У нас даже воздух и тот другой - свой. Не замечали?
...Поздним вечером, - в ожидании последнего, ночного автобуса я сижу в номере гостиницы, перед открытым окном, и, отмахиваясь от крутящейся в потоке света мошкары, пишу:
ВТОРОЕ ПИСЬМО МОЕМУ ЧИТАТЕЛЮ
Дорогой мой друг!
Вот и снова я пишу Вам из районного городка Загорово. Несмотря на поздний час, в открытое окно тянет не прохладой, а жаркой сушью; неподвижно висят темные листья тополя, подсвеченные с улицы фонарем и отсюда, изнутри, - приглушенным светом настольной лампы. Изредка, устав от оцепенения, они слабо и коротко шелестят, - сами по себе, недоумевая и терпеливо надеясь: ну если уж не дождь, так хотя бы какой-никакой ветер тряхнул их сквозящей струей, выдул бы из ветвей застойную духоту... Под вощеным колпаком абажура резвятся, мельтешат мотыльки, мошкара, упрямо тычась в горячее стекло лампочки; смотрю на их бессмысленный шабаш, и невольно приходит банальное - от многократного пользования - сравнение: не так ли и мы, люди, крутимся в своей повседневности, бездумно и безбоязненно суемся, лезем в любой, большой и малый огонь?
Столь элегическое начало вовсе не означает, что я пребываю в тихом душевном спокойствии и пишу от скуки. Нет, - наоборот: и рассеянный взор мой, попеременно устремленный то на мошкару, танцующую под абажуром, то на темные неподвижные листья за окном, - не что иное, как непроизвольное движение, помогающее собрать, уложить в четкую мысль все то, что меня сейчас наполняет и волнует. Более того, хочу обратиться к Вам с просьбой, возможно - несколько необычной. Наш быстрый век приучил нас быстро, скоропалительно и читать, да еще в самой, казалось бы, неподходящей обстановке. То, что вроде бы требует сосредоточения, уединения и тишины, мы наловчились делать - галопом проносясь по страницам, - в вагоне метро, успевая при этом бдительно следить за остановками, в тесноте громыхающего трамвая, повиснув на ременном поручне, и даже - на ходу, подталкивая перед собой коляску с дочкой или внучкой.
Причем делаются попытки обучать еще более прогрессивному способу скорочтению... Так вот, убедительно прошу; если эти строчки попадутся Вам на глаза примерно в таких "трамвайных" условиях, не читайте их, пожалуйста, отложите до более удобных, пусть и редких минут.
Прошу совершенно всерьез, - потому что предмет, о котором хочется поговорить с Вами, спешки не терпит.
Поговорить - о Родине.
...Недавно, в составе небольшой группы советских писателей, мне довелось побывать во Франции. Наше двухнедельное турне по этой чудесной стране заканчивалось в Париже; вечером, после затянувшегося прощального ужина с представителями общества "Франция - СССР"
я пошел побродить по городу, молча и, вероятней всего, навсегда попрощаться с ним. Прекрасен он, осенний ночной Париж, после теплого, почти летнего дождя - сиренево-лиловый, сияющий ярко освещенными мокрыми витринами, с запахом жареных каштанов в сыром воздухе, с кокетливыми цветочницами в блестящих черных накидках, продающих пучки свежесрезанной красной гвоздики...
На какой-то темноватой боковой улице, выложенной булыжником, - хорошо помню, что свернул с людного, залитого огнями бульвара вправо, - я остановился, достал папиросу. И вздрогнул от неожиданности, услышав сипловатый голос:
- Браток, дай закурить.
Высокий пожилой мужчина в серой нахлобученной на лоб кепке и с шарфом, повязанным, как галстук, узлом, заступив дорогу, почти в упор дышал крепким перегаром.
- Пожалуйста. - Я протянул пачку папирос, ошеломленный не столько тем, что окликнули так неожиданно, сколько тем - дошло это минутой позже, - что окликнули по-русски; такое привычное у себя дома, здесь, в поздний час, обращение это звучало едва ли не предостерегающе; подавая папиросы, я даже незаметно покосился - в надежде увидеть привычную и успокоительную темную фигуру ажана, полицейского, - короткая, скверно освещенная улочка была пуста.
- Гляжу, папиросы курит, ну и признал - русский, дескать, - миролюбиво объяснил мужчина и с удовольствием, как-то обрадованно спросил: "Беломор"?"
- "Беломор".
- Эх, давно не пробовал! - Он проворно и трезво точно ткнулся в желтый венчик зажженной и поданной ему спички, и при ее малом ровном огоньке я успел рассмотреть обросшие серой щетиной щеки, глубоко посаженные, словно провалившиеся, глаза, в которых не было ничего угрожающего, злобного, а была какая-то виноватость, покорность, - так смотрит на хозяина провинившаяся собака, не зная, простят ли ее или дадут пинка. Выпрямившись и глубоко затянувшись, спросил чуть заискивающе и благодарно: - Ну, как там - родина живет?
- Да неплохо. - Догадавшись уже, с кем свел случай, я не удержался, добавил с некоторым вызовом: - Видите вот - ездим, смотрим, как другие живут.
Проваливая в торопливых жадных затяжках неопрятные сизые щеки, подтвердил, выдохнул:
- Вижу - частенько стали попадаться... - поколебавшись и не найдя права для таких определений, как свои, наши, он обошелся более подходящим, тем окончательно и отделив себя: - советские.
- Давно вы тут?
- С сорок пятого...
- И как живете?
- Живу... Бабья хватает. Насчет выпивки - еще еще больше, лафа... Сиплый его смешок прозвучал жалко, оборвался кашлем.
- А скучаете? - Я тоже не счел себя вправе уточнить - о Родине: не было у него Родины.
Он быстро, угрюмо глянул на меня и, все поняв, также быстро отвел взгляд.
- Не то слово - скучаю... Подыхать видно скоро - сниться стала. Криком зайдусь, вскочу, очухаюсь, а морда - мокрая... Локти бы изгрыз, да толку что?
Сказал он это так затравленно, с такой утробной звериной тоской, что и мне не по себе стало.
- Что же не хлопочете? Сейчас многим прощают.
- Не простят, мужик... Шибко виноват.
Интерес мой и даже какое-то сочувствие - после такого признания - сразу исчерпались; почувствовал, что разговор закончен, и он, - махнул рукой и, сутулясь, исчез, растворился в лиловом парижском тумане так же внезапно, как и появился. Будто и не бывало его вовсе...