Владимир Одоевский - Пестрые сказки
Да! есть многое у иностранцев, что для нас не годится — но не науки, искусства, ремесла. Да! мы русские! мы девятая часть земного шара, славно это имя! но совершенно ли заслужили мы его! Слава нашего оружия гремит в Европе — но наши науки, искусства, ремесла находятся в младенчестве, несмотря на все усилия правительства. Мы так мало еще поняли их пользу, что — что сделано правительством в этом отношении, то и есть у нас — и мы ему плохая подмога, в нас еще не развилось чувство самосовершенствования. Отними правительство свою руку — и завтра же закроются наши школы, а с ним падут и наши фабрики, и торговля, и промышленность. Толчок, данный могучею рукою Петра, еще далеко не достиг до последних классов народа; двинулись первые ряды — задние остались на том же месте; рано еще быть реакции; бездна еще не перед нами, а за нами.
О педантизме
Право, на сем свете существует гораздо более глупостей и нелепостей, нежели сколько мы замечаем. Таково напр<имер> слово педантизм или педант, ныне вошедшее в народное употребление. Его начали вводить дамы, которым надоедали мужья, потом стали употреблять юноши, которым надоедал учитель, теперь оно в большом употреблении у военных; они под словом: педант разумеют человека, находящего странное удовольствие в чтении книг — и прочем тому подобном. В самом деле, нет ничего смешнее существа, известного под этим названием, но чаще нет ничего смешнее и даже гнуснее существ, которые его произносят. Мне всегда бывает досадно, когда молодого человека почтенные, но недоучившиеся родители называют этим именем и особенно, когда он боится этого слова. В молодом человеке то, что называют наклонностию к педантизму, есть не иное что, как вера в те чистые правила жизни, которые невольно внушаются его сердцу любовью к наукам и юношескою горячею невинностию. Молодой человек, видя в жизни все противоположное тому, чему он в тишине уединения, посреди сладких юношеских грез, научился верить, сердится, и при встрече с холодным миром он думает, что достаточно произнести то или другое заветное для него слово, чтобы склонить противников на свою сторону — и немудрено, он в это слово свел целый ряд мыслей и чувствований, и этот путь казался ему так естественным, что он и позабыл, как дошел до своего заветного слова. Но на это слово — ему в ответ насмешка, подкрепленная такими доказательствами, которых он не ожидал или о которых не думал, потому что презирал их; он не в силах опровергнуть их, хотя убежден в их зыбкости, потому что еще не знает языка своих противников, не знает, какого рода надобно употреблять против них оружие; и оттого сердится, открывает весь арсенал своих убеждений. Его называют педантом. Но эта борьба показывает, что в юноше есть вера в свою душу и сила в характере. Горе тому молодому человеку, которого взрослые негодяи не называли педантом; лишь тот, кто юношею был педантом, будет честным человеком в своей будущей жизни (№:подьячие называют педантом, кто не берет взяток). Отсутствие педантизма в юноше показывает отсутствие характера, порочную холодность души, которая с ранних лет заражена расчетом и убийственным эгоизмом.
Биогр<афия> Гомозейки*
Я поместил это место из «Биографии г. Гомозейки» сколько для того, чтобы оно могло послужить ему защитою против несправедливых нареканий, которым подвергся почтенный друг мой, столько и для того, дабы показать, что я не всегда с ним согласен, — обстоятельство, о котором, мимоходом будь сказано, я упоминал и в изданных мною «Сказках» г. Гомозейки.
Недавно Ириней Модестович рассказал мне одну историю, г. Гомозейко судит о ней по-своему, но я нахожу в ней удостоверение опытом, что общие правила Иринея Модестовича не без исключений — и что иногда, при благоприятных обстоятельствах, посреди светского разговора приходится слышать прелюбопытные истории, и представляется возможность для наблюдений, достойных внимания почтенной публики. А что слышанная мною история действительно очень занимательна и любопытна, в том уверяю — совестию издателя, который, как известно, подобно всем своим собратиям не имеет ни малейшей нужды вводить читателей в заблуждение.
Вот как рассказывал Ириней Модестович:
Бабушка, или пагубные следствия просвещения*
<черновой автограф>
Отчего так нравилась басня La Cigale et la Fourmi*
Глава 1 1812 год*Если вы, любезный читатель, бывали в Москве до 1812-го года и вам случалось проходить по бесчисленным переулкам, разделяющим Арбат от Пречистенки,* то может быть в одном из них вы заметили небольшой серенький домик с серенькими же ставнями и с круглыми у ворот фонарями,* напоминавшими то время, когда освещение улиц было больше боярскою милостию, нежели полицейскою обязанностию; впрочем, я не имею права и предполагать, что вы обратили на этот домик внимание; в нем не было ничего особенно замечательного — он похож был на своих соседей и отличался только тем, что выходил не на улицу, но был построен по старинному боярскому обычаю посереди двора, огороженного деревянного решеткою с набитыми наверху гвоздями, вероятно, в предосторожность от воров, а вероятнее для того, чтобы им было за что ухватиться.
В этом доме с давнего времени жило небольшое дворянское семейство, состоявшее из вдовы, ее сына и сестры ее, девушки на возрасте. Марья Петровна Миницкая (так называлась вдова) мало жила с покойным своим мужем. Он служил в военной службе и шесть месяцев после свадьбы принужден был оставить свою Машу, которая была уже беременною; он возвратился к ней на короткое время и снова отправился в полк; наконец, началась несчастная война с французами, предшествовавшая русской славе 12-го года, и майор Миницкий, жестоко раненный, возвратился в последний раз в Москву для того только, чтобы взглянуть на своего сынаи после долгих страданий умереть на руках жены своей.
Таким образом Васинька (сын Миницкого) с самых юных лет был предоставлен совершенно попечению матери; отца он почти не знал— при имени отца ему представлялся лишь человек, не сходивший с постели, неумолкаемый стон его и его мучительная смерть. Нежность матери к сыну и при жизни отца была беспредельна, а по смерти его еще более увеличилась. Она положила себе законом не оставлять своего Васиньку и потому, выезжая со двора, брала его всюду с собою и даже спала с ним на одной постеле; сестра ее, старая девушка, потерявшая надежду выйти замуж, была для Васиньки другою матерью, и можно сказать, что в полном смысле он был у двух сестер единственным занятием. Поутру они сидели над ним, дожидаясь его пробуждения и придумывая, чем бы утешить Васиньку, чтобы он проснулся весело, днем — затворяли двери и окна, чтобы на него не пахнуло ветром, и кормили его лакомствами и завертывали, что говорится, в хлопки*, — а вечером только и было разговора, что о милых шутках и шалостях Васиньки и что бы придумать для сохранения его здоровья, которое, по мнению матери, было очень слабо.
Васиньке исполнилось 14 лет, но обращение с ним матери все еще не переменилось, напротив, с летами она сделалась еще бдительнее и осторожнее она старалась скрыть от своего сына все неприятности жизни, запрещала говорить при нем о мертвых, о больных, прогоняла от окошка нищего, если он был изуродован, не позволяла Васиньке ходить пешком, потому что можно поскользнуться и быть раздавлену экипажем, не позволяла ездить в дрожках, потому что они могут изломаться, во время грозы Марья Петровна ставила на окно пятую <?> свечку, закрывала все ставни и зарывалась вместе с сыном в подушки; но можно ли исчислить все, что изобретается слепою материнскою любовью. Когда некоторые из ее знакомых, смотря на высокий рост и пухлые щеки юноши, говорили, что пора бы отдать его в какое-нибудь воспитательное заведение — Марья Петровна сердилась: «Мне надобно не ученого, не профессора, — отвечала, — а сына; я не хочу, чтобы мой Васинька походил на этих бледных молодых людей, замученных на ученье, и которые только что умничают с старшими. Благодаря Бога и без того у Васиньки будет кусок хлеба». Немногим учителям, которые ходили к ней в дом, ежедневно подтверждалось не слишком многого требовать от Васиньки — и часто уроки нарочно прерывались прогулкою на Тверском бульваре, выездом в театр или в гости. Васинька совершенно соответствовал желаниям своей матери; от природы кроткого характера, он легко выгибался во все стороны; осторожность его доходила до боязливости, покорность до отсутствия всякой мысли; его ум с наслаждением предавался этой беспечной лени, которую можно назвать первородным грехом человека. Эти качества делали его чрезвычайно тихим и скромным в обществе, где он обыкновенно не отходил ни на минуту от маменьки, разве для танцев, и не говорил ни слова, не взглянув на нее, да и вообще где бы он ни был, Васинька имел обыкновение не сводить с нее глаз, и когда его сверстники исподтишка насмехались над его незнанием самых обыкновенных предметов и еще более над его невероятными понятиями обо всем, что касалось до наук, Васинька спокойно отвечал: «Так маменьке хочется, так маменька думает», — и почитал свой ответ доказательством, которое не может уже подвергаться никакому противоречию. Оттого все знакомые называли Марью Петровну примерною матерью, а его примерным сыном, отцы и матери ставили его в образец своим детям и грозили им взять их из университета, если они во всем не будут походить на Васиньку. Мать, слыша себе беспрестанно такие похвалы, еще более утверждалась в избранной ею системе воспитания, а сын не шутя уверился, что он истинное совершенство.