Валерий Исхаков - Легкий привкус измены
Что-то неладное, как ни крути, творилось с родительской нежностью, какой-то чувствовался постоянный дефицит, восполняемый излишней требовательностью и строгостью. Сколько Виктория себя помнила, родители редко ее ласкали просто так, без повода, разве что похвалят за аккуратно повешенное перед сном платье, заплетенные впервые самостоятельно косы, позже - за отличные оценки в школе, но скупо, потому что иных по их представлениям и быть не могло. Зато ее постоянно учили, воспитывали, делали ей замечания, одергивали ее, подгоняли, направляли, наказывали... да, вспоминала она без энтузиазма, вот уж на наказания они точно не скупились, причем у каждого была своя шкала, и многое зависело от того, кому первому подвернешься под горячую руку - отец не раздумывая отправит в угол, мать - наскоро отшлепает и потом раз шесть напомнит тебе твой проступок, - и этим все и кончится. Но если отец твердо знает, что один проступок влечет за собой одно наказание и серьезность проступка прямо соотносится с продолжительностью стояния в углу, которой (продолжительности), однако, сама наказуемая знать заранее не должна и узнает в каждом конкретном случае только тогда, когда наказание будет отбыто полностью, то у матери нет никакой системы, никакой шкалы: может пару раз шлепнуть и лишить сладкого, может шлепнуть единожды и запретить кино по телику, а может отшлепать так, что мало не покажется, и вдобавок запретит гулять с девчонками во дворе - и совершенно неважно, заслуживал ли твой проступок одного шлепка или изрядной порки, можешь за серьезную вину отделаться очень легко, а за пустяк залететь на всю катушку. Вроде бы разум вел в сторону отцовской справедливости, но чувства восставали против, потому что в его справедливости было что-то бесчеловечное, что-то механическое; недаром много позже именно отца вспомнила Виктория, когда прочитала "Исправительную колонию" Кафки, и его же, прочитав знаменитое "Превращение", потому что, когда ее наказывала мать, она оставалась для матери все той же Викторией, непослушной и неуправляемой, но все же девочкой и родной дочкой; для отца же она в момент очередного стояния в углу была тараканом, клопом, мухой, мелким и надоедливым, а главное - неинтересным даже с энтомологической точки зрения насекомым, которое не стоит того, чтобы видеть его и слышать его нудное жужжание.
Больше всего запомнился Виктории и сильнее всего повлиял на ее отношение к отцу один такой случай со стоянием в углу. За что она была приговорена к стоянию - это как-то стерлось из памяти, что скорее всего объясняется тем, что ее проступок был рядовым, одним из множества ею совершаемых просто в силу редкой подвижности и живости характера - егоза, говорила про нее бабушка, и это было правильно, считала взрослая Виктория, это было в точку, вот только родителям она не сумела объяснить, что к егозе должен быть иной подход, чем к рохле и раззяве, что не надо ее постоянно одергивать и окорачивать - если уж сделал господь егозой, егозой и вырастет, ставь ты ее в угол или не ставь. Отец, однако, ставил снова и снова - и в тот памятный раз поставил вроде бы без особой злости, никак не оговорив, что это особый проступок, за который будет наложено особое взыскание, и Виктория встала в угол, как обычно, без нытья и сопротивления.
Она, кстати, всегда чувствовала, что отец ждет от нее как раз нытья и сопротивления - нытья как проявления слабости, уступки родительской воле, и сопротивления как проявления силы, доказательства наличия характера, похожего на отцовский. Подобно другим отцам, ее отец мечтал отразиться как в зеркале в этой маленькой и целиком подвластной ему, как он воображал, душе - и так, чтобы его отражение осталось в зеркале навсегда. Увы! У Виктории уже тогда был свой характер, а зеркало ее всегда было повернуто лицевой стороной к стенке к той самой стенке, к которой ее ставили регулярно за малейшую провинность.
А мать все читала и читала своего любимого "Овода" и не видела, что отец с дочерью то ли шутя, то ли всерьез репетируют сцену расстрела...
И вот когда сцену репетировали в очередной раз, произошел неожиданный сбой. Отец просто позабыл выйти в коридор и приказать дочери выйти из угла забыл и отправился спать, а поскольку мать обычно укладывалась раньше и Виктор в тот вечер, устав после бассейна, тоже уснул, некому было подсказать отцу, что дочь следует отпустить, накормить и уложить спать. Другой ребенок на месте Виктории поступил бы просто: вышел из угла, заглянул в родительскую спальню и спросил: "Можно мне идти спать?" Но это другой ребенок. Это не Виктория. Она и не подумала, что может поступить таким образом. Или даже должна так поступить.
Наказание - палка о двух концах. Наказующий и себе причиняет боль, если заложена в нем хоть кроха сострадания. И слишком сильное, слишком жестокое наказание, которое наказанный порой покорно сносит, считая, что вполне его заслужил (логика тут такая: если бы папочка с мамочкой знали все, что я на самом деле натворил...), на сердце наказующего оставляет более глубокий, иногда и вовсе не заживающий шрам, от которого наказанный должен его избавить, дав понять, что наказание превысило меру. Все это, конечно, имеет смысл, когда мы говорим о достаточно разумных людях, а не об одуревшем от водки папаше, хватающемся вместо ремня за палку, а то и за топор, и его навсегда забитом чаде, которое, став постарше, вполне способно в ответ схватить кухонный нож.
Виктория так и не вышла из угла по собственной воле. Она стояла, стояла, стояла - уже не чувствуя под собой ног, уже наполовину засыпая или теряя сознание, она все равно стояла - и вместо выхода завершила затянувшуюся сцену падением, будто на этот раз воображаемые пули достигли цели. Вряд ли падение ее маленького тела произвело много шума, однако родители все-таки услышали, проснулись, выбежали в коридор, но что потом было - Виктория помнила смутно. Помнила только, что на следующее утро проснулась позже обычного, что на тумбочке у кровати лежала записка: "Викочка! В школу сегодня можешь не ходить. Прости меня. Мама". И ее не удивило, что записка от матери, а не от отца, и не обрадовали деньги, оставленные на кино и на мороженое.
5
Такого рода облаков на якобы безоблачном небе ее детства Виктория могла насчитать множество. Воспоминания об одних заставляли ее хмуриться, о других плакать. Третьи она вспоминала с легкой иронической улыбкой. Ирония была самое сильное отрицательное чувство, какое она могла себе позволить по отношению к родителям. В ее душе не было места ни для злости, ни для обиды, ни для презрения или ненависти. Эти чувства предназначались для других людей, для посторонних, но только не для отца и матери. Ирония - да. Ирония допустима, поскольку теперь она чувствовала себя в чем-то взрослее и опытнее матери и в меньшей мере - отца. У отца все же была какая-то другая, тайная, мужская жизнь помимо его физики и химии, мать же была педагог до мозга костей, верная жена и заботливая мать - и этими тремя ролями полностью исчерпывалась ее жизнь. Отцу Виктория могла бы, пожалуй, полушутя признаться, что не прочь завести себя любовника, так ее достает спокойная и размеренная семейная жизнь, и они посмеялись бы над этим вместе, но матери - никогда. Она не приняла бы даже намека на возможность какого-то любовника, даже слова этого не захотела бы слышать, а весть о том, что у дочери уже был любовник и даже не один, убила бы ее на месте.
Так, с иронией поначалу воспринимала Виктория странную огнебоязнь родителей. Мало того, что мать вынудила отца бросить курить, так еще они приложили массу усилий, чтобы поменять новую трехкомнатную квартиру в центре на другую, чуть похуже и в новом, менее престижном районе, только потому, что там вместо газовых стояли электрические плиты. И с тех пор в доме никогда не было спичек. Никогда. И свечей тоже. Когда отключали свет, пользовались фонариками, но не свечами. А поскольку прямо о запрете на свечи не говорилось и не объяснялось, чем вызван запрет, был большой шумный скандал, когда Виктор незадолго до выпускного вечера пригласил в гости одноклассницу и устроил ужин при свечах.
Сама же Виктория как назло было огнепоклонницей. Жгла с мальчишками тополиный пух на бульварах, обожала разводить костры. И однажды, еще в детском саду, развела костерчик из старых газет прямо на дощатом полу. Когда мать Виктории вызвали из школы и сообщили о происшествии, с ней чуть не приключился удар. Она даже не стала наказывать дочь, настолько сильно она была напугана призраком огненной смерти, проникшим в их кое-как устоявшееся настоящее из приговоренного к забвению прошлого. Но все же взяла с Виктории страшную клятву, что костров она не будет разводить никогда и нигде.
- А в походе? - робко спросила Виктория.
- Нигде! - отрезала мать. - Нигде и никогда! Пусть мальчики разводят костры, а ты девочка, ты должна чистить картошку.
Виктория была сложная девочка, но - честная. Давши слово, она всегда держала его. Всегда. Даже когда ужасно хотелось его нарушить. Однако сила воли у нее была недюжинная - уж наверняка отцовская, и она не уступала соблазнам. Наверное, родители могли бы воспользоваться этой особенностью характера дочери и взять с нее страшные клятвы на все случаи жизни: поклянись не курить, не пить спиртного, не позволять мальчикам целовать тебя и уж тем более...