Александр Рекемчук - Мальчики
— Следующий.
Я все еще сидел в кресле. Я не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой.
— Ты напрасно так волнуешься, Женя, — наклонясь ко мне, тихо сказала Мария Леонтьевна. — Это совершенно естественно. Это возраст. Ты становишься взрослым. И должен вести себя, как настоящий мужчина… Иди же. Следующий.
— И-и-и…
— Хорошо. Очень хорошо… Следующий.
— И-и-и-и…
Мы встретились, как было условлено, после уроков, в том же переулке.
— Дворец культуры металлургов! — сияя от удовольствия, сообщил он. Только что отгрохали. Тысяча мест. А-кус-ти-ка!
— Виктор Викторович…
— Уже малюют афишу. Начало в девятнадцать ноль-ноль. Дотуда час езды. Значит, собираемся…
— Виктор Викторович…
— Что?.. Ох, чуть не позабыл: тебе тут еще причитается…
Он, улыбаясь, полез за пазуху.
— Виктор Викторович… Я не поеду.
— А? — Брови его поползли вверх. Рука, сунувшаяся было за пазуху, там и застыла, там и осталась. — Как это не поедешь?
— Я не смогу поехать.
— Что значит — не смогу? Там уже афиша висит. Билеты продают… Что за глупость?
— Это не глупость. Правда, я не могу.
— Но почему?
Ноздри его раздувались от возмущения.
Я опустил голову. Мне было неловко и стыдно. Я ведь понимал, что крепко его подвожу, этого Виктора Викторовича. Пускай он и малокультурный тип и наверняка жулик, однако все же человек. Мотался, хлопотал, договаривался и на тебе. Мне было очень стыдно, что я подвожу человека.
— Женя, в чем дело?
— Мне… нельзя петь.
— Как это — нельзя?
— Нельзя. Врач запретил. Но это пока, временно, — поспешил я заверить его.
— Ах, вот оно что?
Его рука, оттопыренная в локте, поднятая на уровень плеча, потому что он все еще держал пальцы за пазухой, ожила, задвигалась: он вытащил из-за пазухи сигару, щелкнул зажигалкой, пахнул сизым дымком.
— Ах, вот оно что… — задумчиво повторил Виктор Викторович.
— Да, — кивнул я. — Временно. Может быть, ненадолго. Бывает, что это совсем ненадолго.
— Значит, всё?
— Что всё?
Я не понял его вопроса. Этого страшного вопроса: "Значит, всё".
— Что всё?
— Значит, всё — повторил он.
Однако на сей раз вопроса не было. То есть в его интонации не слышалось никакого вопроса. Он вроде бы ни о чем даже не спрашивал. Он просто сказал: "Значит, всё".
— Что всё?.. — удивленно спросил я.
Я, ну, ей-богу же, ничего не понимал. Какой-то совершенно непонятный и дурацкий разговор шел у нас с этим типом.
— Да, Женя. Всё.
Он сказал это, глядя на меня с откровенной жалостью. С откровенной жестокостью.
И только тут до меня дошло, о чем он говорил. Что он имел в виду. Лишь сейчас я догадался, какой смысл вкладывал он в это "всё".
Я закричал:
— Нет!
Мы стояли с ним на улице. Точней, не на улице, а в переулке, что за комиссионным магазином, близ Пресни. Это был довольно тихий переулок. Не то, что сама кипящая, звенящая, дудящая, свистящая, шаркающая, грохочущая Пресня. Нет, это был тихий и малолюдный переулок. Но, конечно же, он был не совсем безлюден: мимо нас шла какая-то бабушка с кошелкой, а ей навстречу шли две маленькие девочки — в зоопарк шли, наверное: чуть поодаль стояла «Волга» с открытым капотом, и под этим капотом, согнувшись, копошился шофер; дорогу — от дома к дому — не спеша пересекала рыжая кошка…
В общем, тут было тихо.
И в этой тишине я закричал во весь голос:
— Не-е-ет!!!
В то мгновение у меня будто помутилось в глазах, помрачилось в голове, но я все же заметил, как рыжая кошка опрометью бросилась в подворотню; как из-под капота «Волги» высунулась лохматая голова; как оглянулась бабушка с кошелкой, а две маленькие девочки, которые шли в зоопарк, вдруг рассмеялись…
Виктор Викторович недовольно и встревоженно огляделся по сторонам.
— Ну, что ты, что ты? — забормотал он. — Ну, зачем же, зачем же…
— Когда? — спросил я.
— Что — когда?
— Когда ехать?
Я стоял, сжимая кулаки с такой силой, что ногти впились в ладони.
— А ты… сможешь?
На лице его появились одновременно тень сомнения и свет надежды.
С каким наслаждением вот сейчас я ударил бы по этому лицу.
— Когда?
— Завтра. В половине шестого. Как обычно — здесь.
— Хорошо. Я буду. До свиданья.
— Женя, погоди. — Он стал опять суетливо шарить за пазухой. — Тут тебе еще…
Но я повернулся и зашагал, не оборачиваясь.
— …наш советский Робертино Лоретти!
Наконец-то. Впервые он правильно выговорил это имя. Хоть чему-то я его научил.
Забухало, заскрипело: это он опускал штангу микрофона, прилаживая к моему росту.
И теперь предстояло выполнить то, чему научил меня он.
Я вышел из-за кулис, улыбаясь простодушно и застенчиво, с деланным смущением моргая на лучи софитов, на встречные, пока еще жидкие аплодисменты. Я приблизился к микрофону, осмотрел его с одной стороны, с другой стороны, постучал пальцем по сеточке, недоуменно пожал плечами: мол, зачем это? — и, ухватив поперек железину, понес ее на край сцены заберите, мол, нам такие штуки без надобности…
Этот фокус действовал безотказно.
По залу покатился одобрительный смех, и меня еще до того, как я начал петь, вознаградили рукоплесканиями. Половина успеха, таким образом, была в кармане.
Я милостиво кивнул Асечке.
Этот зал в подмосковном городе металлургов действительно был великолепен. Просторный, высокий, облицованный деревянной рейкой, кажется, еще пахнущей сосновым лесом. Ряды расходились полукругом, круто ниспадали к сцене — и, наверное, каждому, кто там сидел, было все хорошо видно, хорошо слышно.
И насчет акустики Виктор Викторович не ошибся.
Я сам чувствовал, как ясно звучит мой голос, как отчетлива любая интонация. Ни одно усилие не пропадало зря, ни одно тишайшее вибрато не оставалось неуслышанным.
И та же акустика сделала совершенно оглушительными аплодисменты, когда я вслед за «Лючией» и «Солнцем» выдал на полной страсти и честной слезе "Вернись в Сорренто".
Ряды бушевали.
Асечка украдкой, перелистывая ноты, сморкалась в платочек.
Виктор Викторович, околачивающийся меж кулис (я победно оглянулся на него), улыбался во весь рот.
Я же в эту минуту окончательно понял, что Мария Леонтьевна ошиблась. Хотя она и доктор, но ведь бывают, как я слышал, такие отдельные случаи, когда доктора ошибаются. И вот это был именно такой случай. Она ошиблась. Наверное, у меня еще не началась мутация. Или же — вот было бы здорово! она уже состоялась, минула. Дело в том (об этом я тоже слышал), что бывают мгновенные мутации: сутки — и уже другой голос. Правда, у меня не появился Другой голос, он у меня остался прежним — и это было загадочно. Но каких только чудес не бывает на свете! Во всяком случае, Мария Леонтьевна, безусловно, ошиблась. Я буду петь. Я пою.
Шуберт. "Аве Мария".
Ровно, сберегая дыхание, я начинаю это тягучее, смиренное, молитвенное "А-а-а…"
Все идет хорошо. Теперь — верха.
И на первой же верхней ноте произошел «кикс». Голос вдруг сам собой соскочил, соскользнул, как соскальзывает, соскакивает с бильярдного шара нацеленный кий — там, кажется, это тоже называется «киксом»…
Я тотчас выправил ноту.
Но Асечка от неожиданности сбилась, аккомпанемент дрогнул.
Я почувствовал, как перехватило горло — его будто сжало железной рукой. Я напрягся, стараясь разжать эту душащую руку. И разжал. Но в голосе появилась угрожающая хрипотца.
О, эта проклятая акустика! Теперь она выставляла напоказ, предательски удваивала, удесятеряла каждую шершавую ворсинку и каждую оголенность в звуке, каждый сбой и каждый перехват дыхания.
В зале была мертвая тишина. Какая бывает в цирке, когда канатоходец, черной повязкой закрыв глаза, ощупывает носком невидимую для него проволоку и делает первый шаг. А под ним нету сетки…
Я чувствовал, как бледнею. Казалось бы, при таком невероятном напряжении связок, лапряжении всех еще оставшихся сил я должен бы, наоборот, побагроветь от натуги. Но я знал, что бледнею.
Да. Все-таки я прошел долгую и суровую школу Владимира Константиновича Наместникова. Там, на спевках, за пюпитром. Это была надежная школа. Она выручила меня.
Я последним усилием совладал с голосом. Я допел до конца.
Я сорвал голос.
5Впоследствии я часто думал: а что, если бы не сорвал? Если бы судьба не столкнула меня с этим гнусным и малокультурным жуликом, если бы я не повадился ездить на эти «левые» концерты? Если бы я не ослушался нашей горловички Марии Леонтьевны?
Что бы тогда? Неужто я остался бы при голосе, вернее, обрел новый?
Кто знает? Может, и остался бы и обрел. Всякое бывает. Но теперь, когда непоправимое случилось, я почему-то все более склоняюсь к мысли: нет, все равно не было бы. "Не будет. Ничего не будет. Не будет никакого голоса", вспоминал я наш с Колькой Бирюковым разговор на Птичьем рынке. "Как это не будет? Совсем?" — усомнился я тогда. "Ну, останется, конечно… разговаривать. Тары-бары".