Словно ничего не случилось - Линда Сауле
Какое-то время мы могли сосуществовать.
Но постепенно меня стало волновать неусыпное внимание незнакомых глаз, следящих за каждым движением, что-то смутно-тревожное проступало в овале чужого образа. Она улыбалась под тонким шелком покрывал, под слоем одежды, в темноте или на свету, на дороге – везде, где я не могла быть рядом, трепетала та, которая была до меня. Всегда на одном, однажды определенном для нее месте. На своем месте.
Всегда рядом.
С ним.
Как-то раз Дилан уснул, забросив руку за голову, и я тронула темнеющий участок с левой стороны тела, ожидая почувствовать теплый воск кожи, выпуклость губ, рассыпчатость прядей. Я думала, что смогу пробежаться по тонкому профилю, узнать ее мысли. Но все было плоско, бесплотно, не отдавало тепла, не поднималось над поверхностью кожи, не существовало. Правдоподобный мираж, соперничающий с плотским миром, теснение пор, грозное бессилие. Она не существовала.
Я успокоилась, но лишь на какие-то дни, а может, часы. А потом снова приходила ночь, и снова мы лежали рядом, и он держал свою тайну у сердца, а я нежно царапала ее в бессильной муке, в тщете наваждения.
Я не знаю, когда меня коснулась догадка, что есть связь между сумрачностью его мыслей и округлостью обелиска, что он хранил на коже. Наверное, счастье так ясно читалось на лице незнакомки, что оно виделось мне сожалением о чем-то безвозвратно утраченном, отголоском каких-то светлых времен, какой-то неутомимой радости, никогда не принадлежавшей мне. Это таинство померкшего света могло принадлежать лишь двоим – чем дальше, тем яснее я чувствовала торжественную тишину этого портрета, и она обнажала мою уязвимость еще больше, звучала громче любых слов.
Я страшилась своих мыслей, у меня не было на них разрешения. Но все же я позволила себе вопрос. Мне не нужно было знать ее имя. Я не хотела слышать то, кем она была, но я должна была знать, кем она являлась для него теперь, кем для него осталась. Глаза Дилана потемнели. Он молчал так долго, что я расплакалась. Тогда он сжалился, прижал к себе и не держал, но держался за меня, жалея не меня в душившей ревности, но себя в холодном оцепенении, сокрушаясь над руинами воспоминаний.
Она погибла весной. Четыре года назад. Она была «номером два» на сиденье его мотоцикла. Верной спутницей на вечной его дороге. Его лучезарным ангелом, смелым и горделивым. Она сплетала пальцы с его, обнимала шею, ласкала губы. Покрывала поцелуями, запечатлевая сладость, смягчая мышцы, направляя мысли. Болтала до утра, танцевала как огонь, любила до истомы.
«Остановись, – хотела шепнуть я. – Мне невыносимо слышать, как ты, словно в бреду, повторяешь ее имя. Посмотри на меня, я рядом, я та, кого ты выбрал. Ты целовал меня, говорил со мной. Изучай мое тело, мои мысли, а ей оставь осколок своего сердца, пусть смотрится в него, если хочет. Ее свет там, а наш – здесь, зачем тревожить память ваших далеких дней? Есть только ты и я, отвернись от тяжести потери, выйди на свет из тюрьмы, куда заключило тебя однажды заболевшее сердце. Смотри, как тянутся мои руки, сломай их, если боишься, что они заставят тебя замолчать. Ты мой, навек мой, не отводи глаз, не гляди поверх моей головы, там больше никого нет».
Но я молчала, не смея еще сильней тревожить его.
Он знал, что мне придется впустить ту, что была когда-то на моем месте. Что я слишком слаба, чтобы выдержать напор ее превосходства. Она побеждала перевесом дней, удачей первенства, мне нечего было противопоставить ей. Я была в проигрыше уже только тем, что пришла после. После того, как Дилан познал любовь, как сердце его научилось дышать восторгом, после того, как он изведал голод и сытость любви. Он не нуждался в открытиях, больше не жаждал искушений, он уже видел солнце в его зените, испытал величайшее из чувств. Я опоздала. Мне оставались лишь кем-то другим оставленные следы, ведущие к милому сердцу. Лишь по ним я могла двигаться, входить в уже отворенные когда-то двери, обретать уже однажды выпущенное на волю.
Что мне оставалось? Глядя на портрет, представлять ее истлевшей, остылой, убаюканной вечностью? Мне не казалось это избавлением. Она осталась позади, но будущность ее была определена – нет спора на земле, который она не сумела бы выиграть в могильном своем превосходстве. Нет красоты, способной затмить совершенство ее навечно молодого лица. Коварство мертвых! Впусти их в свой мир, и станешь их пленником. Неслышным смехом будет литься их снисхождение. Всемогущество мертвых! Бдительное, ревностное, терпеливое. У них отняли все, чем они дорожили, платить за это придется тем, кто пришел на их место.
У меня не было иной радости, как нести его боль, поникшее оружие, истерзанную кольчугу, способную пропустить любой яд. Он был болен потерей и искал лекарство, обнаружив в музыке земное утешение. Не во мне, но в музыке, этом величайшем из чудес. Только в эти минуты тоска отступала, и он прекращал быть похожим на пса, что грызет кость, годную лишь на то, чтобы больнее ранить пасть. Ловить ноты, укладывать их в ряд, забывая питаться, не отличая приступ страха от приступа вдохновения, – все это составляло его мир, в котором он отвел мне укромный угол.
Только его редкие, исступленные ласки и поддерживали во мне жизнь. Но ими обрывалось наше единство. Наступал вечер, и я отправлялась прочь, из его дома – в свой, где жили слишком беззаботно. И там прекращала существовать. Ночь растворяла меня, в ней я была одна. Дремота замещала мне беззаботный сон, а лихорадочное веселье маскировало тоску. Я не могла выстроить мир, в котором не было бы его, и я скреблась в дверь, чтобы узнать, где берет начало боль, где она перерождается в ноты, в полотна звуков и где погибает. Но это была запретная территория и запретная трансформация. Никому не дозволялось смотреть как он, словно раненый зверь, излечивает сам себя. Дилан уходил от меня в свою ночь, музыку, в себя, а я ждала утра, дня, новой ночи, изнемогая от непрекращающегося голода обладания.
И новая встреча возрождала меня.
Но снова золотые волосы.
И снова отголосок страсти, снова та, что жила в нем до меня.
Я не сумела бы заменить ее. Что я могла предложить? Свою молодость, непорочность, я не знала, могло ли это стать замещением, а Дилан никогда не благодарил. Он принимал мои дары и, утешившись ими, продолжал поиск, закрывал за мной дверь, запираясь для надежности изнутри, доверяя себя музыке, мучительной страсти и тоске.
За одну только улыбку я готова была терпеть его отчуждение, за один лишь нежный взгляд и скудную ласку. Но душой его правила грусть, он был ее пленником, неотделимый от своего трудного мира и его оков. На нем темнела