Флаги осени - Павел Васильевич Крусанов
«Наверху жизнь другая», – подумала Настя. И тут же, вспомнив недавний разговор с Егором, себя одернула: «Какая?» Широкая, вольная, упоительная, солнечно-голубая? Чёрта с два! Решительная, жёсткая, смертельная, закрученная вихрем, каждый миг грозящая падением. И… всё же упоительная.
От жизни наверху, на крыше, Настя легко совершила омонимический скачок в иную плоскость. Егор говорил, что прежде власть означала для облечённого ею тела вхождение в такую область, переход в такое яростное пространство, где за всё надлежало платить самую высокую цену. Именно так – платить по самой высокой ставке и без торговли. Плата жизнью и даже погибелью души предполагалась здесь по умолчанию, как основное правило игры. Власть и жизнь были чем-то вроде неразлучной пары – упускаешь одно, следом тут же теряешь другое. И наоборот: готов ответить жизнью – значит, достоин власти. А если нет – прозябай среди блаженных и покорных жителей равнин и не включай тщеславие. Гарантии покоя, тихой старости, законная защита прав владения и жизни – всё это оставалось там, в нижних ярусах бытия, и именно тот, кто стоял на вершине социальной иерархии, гарантировал этим ярусам их права. Но сам он владел лишь одним правом – властвовать. И это право давалось ему безо всяких гарантий. Настя, как почитатель естественных наук, и сама это знала: там, на вершине, стоило чуть-чуть ослабить хватку, замешкаться, дать слабину, как тут же новый молодой вожак ломает твой хребет, рвёт в клочья твоих отпрысков и имеет твоих самок. Наверху судьба требует от избранника напряжения воли на пределе возможного. Но вот до чего Настя не додумалась, так это до анализа траектории спускающейся планки, что так легко и ясно описал Егор. Мир мельчает, притворно заявляя, что возвеличивается и растёт. С его мельчанием гарантии покоя распространились и на тех, кто держит власть. В результате власть утратила сакральность – тот завет, что неразрывно связывал воедино престол и жизнь. В рамках профанического служебного государства Государь потерял величие и превратился в банального милостивого государя. Теперь, не отвечая за свои решения и поступки жизнью, чем ему ответить? Цена вопроса так упала, что власть дающему за ней и наклоняться лень. На нижних этажах, там, где гарантии облегчают слабому труд мирного существования, у человека ответственность одна – отношение соседей/сограждан/современников и (редкий случай) потомков: тебя либо помянут при случае добрым словом, либо за своё ничтожество ты обретёшь презрение, какое обретает глупо пошутивший хрен. Теперь это стало потолком ответственности и для вождей. Бр-р-р… Пакость какая. Ужасный век, ужасные…
И точно в этот миг, когда Настя сама, словно пробитая электрическим разрядом, вздрогнула, вспомнив смертельный опыт Катенькиного реального театра, резко запела мобилка.
На розовом экране чернела метка: «Тарарам».
– Привет. Случайно нет Егора рядом? Его труба молчит – отключена или вне зоны.
Настя предположила, что Егор в метро, и рассказала про родительский день.
– Как объявится, скажи, пусть мне перезвонит.
Настя сказать обещала, осведомившись: что случилось?
– Я понял, в чём там было дело… Ну, в музее Достоевского. – Тарарам замешкался. – То есть… Словом, я нашёл… – Трубка опять затихла.
– Что? – прервала Настя таинственную паузу.
Рома молчал.
– Что нашёл? – повторила Настя.
Тарарам не то собирался с духом, не то подыскивал слова – и то и другое было ему совершенно не свойственно. Не свойственно настолько, что Настя заволновалась. Наконец из трубки вытек низкий, значительный шёпот:
– Я нашёл душ Ставрогина.
2
Перестук колёс в вагоне метро обычно настраивал Егора на музыкальный лад. Ритмический рисунок, заданный стыками стальных рельсов, он мысленно оплетал басами и гитарными ходами и так же, в воображении, самозабвенно пел под этот аккомпанемент что-то соответствующее и чудесное. Будучи человеком совестливым и не лишённым вкуса, спеть прилюдно въяве он, увы, не мог.
Егор не раз интересовался у знакомых, о чём они в жизни больше всего сожалеют. Ответы были не то чтобы разные, но, скорее, вариационные – менялся орнамент подробностей при сохранении основы: кто-то досадовал о так и не выученном итальянском, кто-то о том, что до сих пор не был на Камчатке, кто-то терзался из-за упущенной в былом добычи, кто-то – что не родила второго, кто-то сетовал на слабости тела, не способного вечно оставаться юным, упругим и резвым, а кто-то – что судьба не была к нему благосклонна и он не умер вовремя, молодым. Егора не удивляло, что никто из опрошенных не раскаивался в потаённом грехе и никто не был угнетён сволочным мироустройством (понятное дело: говорить о подобных вещах непросто), его удивляло, что все сожалели о не случившемся, в то время как сам он сожалел о невозможном. Потому что больше всего на свете Егор переживал по поводу того, что никогда не сможет спеть как Меркьюри или Бутусов. А спеть так, увы, он не мог ни при каких обстоятельствах.
Отец сегодня был