Леонид Бородин - Гологор
Прошел день. Прошел вечер. В десять часов Степан разделся, погасил лампу, сказал ей в темноте:
- Двигайся.
Она пододвинулась. И когда он порывисто засопел и руки его, причиняя боль, поползли по ее телу, она подумала равнодушно "Теперь это ничего не прибавит и не убавит. Все равно это уже не жизнь..." Было противно и... безразлично...
Моня с Филькой добрались до базы быстрей, чем думали. Шли по своей лыжне, хороший был накат, и когда шли к Сашке, выбрали удачный вариант спусков с грив, так что подыматься теперь было легко. Придя, сначала собрали все необходимое для выхода из тайги, запрятали ружья и запасы, подготовили замок и скобу для барака. Потом затопили печь и готовили ложе для Кати. Не будет же она ночевать одна в сторожевой избушке. Моня эгоистично не скрывал радости, что Катя будет с ними. Он предложил Фильке соорудить даже перегородку в бараке для Кати, но ради одной ночи это не имело смысла.
Катю со Степаном ждали к позднему вечеру. Был подготовлен шикарный ужин из всех НЗ, а Степан успел шепнуть Фильке, что раздобыл бутылку водки, так что намечался хороший вечер.
Но вечер приходил, а Степана с Катей не было. Моня нервничал, поминутно выбегая на улицу. Филька к вечеру стал молчалив более обычного и задумчив. Когда наступила полная темнота, когда Моня уже был близок к отчаянию, Филька достал томик "Логики" Гегеля и отключился. Моня метался по бараку, приставал к Фильке с вопросами, потом начал ругаться и проклинать кого-то, но часа в два ночи свалился все-таки и заснул, а Филька просидел около лампы всю ночь, не то читая, не то просто пялясь в книгу...
Назавтра дважды они готовились к встрече Кати со Степаном, сначала в середине дня, предположив, что те утром вышли в путь, потом вечером, если допустить, что вышли они в середине дня.
Часов в семь вечера Филька снова уткнулся в Гегеля. Моня подошел и выбил книгу у него из рук:
- Ты чо, не понимаешь, что там что-то случилось?!
- Что, например? - спокойно спросил Филька.
- Заболела она, вот что!
Филька странно как-то посмотрел на него и, ничего не ответив, снова взял книжку.
- Ты как хочешь, а я утром иду туда! - заявил Моня.
Не глядя на него, Филька пробормотал:
- Страсти человеческие фатальны и неуправляемы...
- Чего? - сморщился Моня. - Надоел ты мне со своими цитатами! Во как надоел!
Он провел ребром ладони по горлу:
- Тошнит меня от тебя! Понял?! Иди ты в академию и там умничай! А здесь-то чего перед нами, передо мной выламываешься?! По сравнению со мной себя уважать хочешь?
- Чего ты заедаешься? - миролюбиво и лениво спросил Филька.
- Да я ничего... - сразу паснул Моня. - Не могу я так сидеть! Может, ее нести надо, Степка один не сможет!
- Ошибаешься! - возразил его приятель. - Если нужно будет, Степан на руках донесет ее до тракта и никому ношу эту не уступит! А идти тебе не советую.
- Почему? Ну, почему?
Филька пожал плечами.
Моня еще долго грыз ногти и ворчал. Но утром, когда Филька проснулся, Мони не было. Ушел.
Он не просто шел. Он летел. На спуске рисковал сломать себе шею. На подъеме - сломать дыхание. Изюбр проскочил мимо него в нескольких шагах. В другое время обеспечить компанию мясом на целый месяц - мечтательный подвиг! Но сейчас Моня только машинально коснулся приклада ружья, которое он прихватил на всякий случай, и пожалел не раз - мешало бегу. С ружьем ходить надо, а когда торопишься, оно только мешает.
За каждым поворотом надеялся он увидеть идущих навстречу к нему Степана с Катей, но каждый поворот открывал пустоту и лишь подстегивал шаг. Нервозность его возрастала по мере приближения к зимовью. Когда выскочил на поляну, испугался, не увидев дыма. Но вот навстречу кинулась к нему собака, и отлегло от сердца. Бегом проскочил он поляну, скинул камусы, кинул ружье на крюк и, рванув дверь, влетел в зимовье.
Если бы он обнаружил посередине зимовья окровавленный труп Кати, то и тогда не был бы поражен так, как сейчас, когда, притерпевшись к сумеркам зимовья, увидел на нарах под одним одеялом голые Катины плечи и косматую бороду Степана. Оба они проснулись, сейчас или незадолго до того, но появление Мони было столь внезапным, что некоторое время, может быть, правда, всего лишь несколько секунд, в зимовье стояла глухая тишина.
Но вскинулся зло Степан:
- Тебя кто звал?!
Моня же на него не смотрел, он смотрел на Катю, пытаясь уловить что-то в ее испуганном взгляде.
- Су... у... ка! - протянул он, скорее с удивлением, чем осуждающе.
Слово будто хлестануло Катю по лицу. Она вскочила, перекинулась через Степана, босыми ногами - на пол. Степан попытался схватить ее за руку, но она вырвалась, кинулась к Моне:
- Нет! Моня! Нет! Он силой! Он бил меня! Смотри!
Она рванула рубашку, и Моня увидел в кровоподтеках грудь.
- Смотри!
И он увидел синяки на ее руках.
- Еще тебе показать? Не веришь? Я покажу!
Она схватилась за ворот рубашки и разорвала бы ее, но Степан откинул ее на нары и медведем двинулся на Моню. Тот словно не заметил угрозы и смотрел теперь на Степана с тем удивлением, с каким только что рассматривал Катю.
- Степка, ты сука! - сказал он так, будто открывал для себя новое и неожиданное.
- Кто тебя звал?! - повторил Степан, приближаясь и сжимая кулаки.
- Берегись, Моня! - Катя поняла, что обещает эта вдруг ссутулившаяся спина и рычагами изогнувшиеся руки-кувалды. Скорее всего совсем машинально рука Мони легла на рукоять ножа на поясе.
- Ах, ты! - Кулак сорванной пружиной врезался в Монин подбородок. Он крякнул и мешком рухнул между печкой и дверной стеной зимовья, сбив головой умывальник. Катя закричала. Но этот крик только подстегнул Степана. Одним прыжком он обрушился на лежащего Моню, схватив в мертвые клещи его цыплячью шею. Моня захрипел, ноги его закрутились, заелозили по полу.
Катя прыгнула с нар на стол-пень, с него дотянулась до стены, сорвала двустволку. Сашка долго тренировал ее взводить боек, и она научилась это делать быстро, но сейчас пальцы не слушались, язычок бойка скользил и не поддавался. Тогда она потянула его большими пальцами обеих рук, боек двинулся на взвод, но у самого упора сорвался. Грохот выстрела, удар приклада по бедру, осколки кирпичей, куда ударил заряд картечи, чуть не скинули Катю со стола. Она застонала от боли, но тут же нагнулась за выпавшим ружьем.
Из-за печки бешеное лицо Степана оглушило ее криком: "Брось ружье, курва!" И вдруг лицо его чудовищно перекосилось, глаза полезли из орбит, борода затряслась, рот раскрылся. "А-а-а!" - дико и истошно закричал Степан, вдавливая шею в плечи и запрокидывая голову.
Теряя сознание, Моня всей оставшейся силой вталкивал ему в живот нож...
Крик Степана перешел в рев, затем в хрип. Нож уже по самую рукоятку был у него в животе, пальцы разжались на Монином горле, но горло все еще было в судороге захвата, и Моня все толкал и толкал нож, пока не понял, что рука его уже упирается не в рукоять ножа, а во что-то мягкое и горячее.
С остекленелыми глазами, все еще хрипя, но уже приглушенно, с подсвис-том, Степан начал заваливаться на бок.
Катя, так и не подняв ружья, ничего не понимая, оторопело смотрела на Степана. Но он упал за печку, откуда она слышала возню - не то хрип, не то стон, и через минуту появилось бледное и полуживое лицо Мони. Растопырив глаза, левой рукой он держался за горло, а правую отвел в сторону, с нее капала кровь.
- Что? - шепотом спросила Катя.
Моня дернулся кадыком, тяжело и с болью сглотнул слюну и вместо ответа уставился на свою окровавленную руку. Она тоже смотрела на эту руку и не могла понять, рука ли ранена, или...
- Что? - шепотом спросила она снова.
Моня каменно повернулся к печке, заглянул туда, в простенок, и начал пятиться к столу, где все так же стояла босая, в ночной рубашке Катя. Он оказался у ее ног. Левая его рука от горла опустилась на ремень, перепоясывавший полушубок, и Катя, увидев пустые ножны, поняла все, о чем уже догадывалась. Ноги не держали ее, она опустилась на колени и на руки, ее трясло...
ФИЛЬКА
А день-то был какой! Солнечный! Небо без облаков, почти голубое, как летом. И даже снег чуть-чуть отдавал голубизной в отблесках и сверкании снежинок. И тишина, звенящая сверкающим снегом! Не заметить всего этого невозможно! А как только заметишь, еще оглушительней вопрос: "Почему?" Почему все вокруг так хорошо, а судьба твоя клочьями на сучьях? Странно, когда у человека все ладится, тогда и все вокруг него ему родственно и созвучно. А тут, вот сейчас, когда жизнь не то остановилась, не то вираж совершает смертельный - сейчас все чужое, как будто никакого отношения к тебе не имеет, само по себе существует...
В другое время казалось бы, что снег для того и сверкает, чтобы ты это заметил, а как только заметил, он словно бы радостью обновился, обрел голос и выразительность; и все прочее - и небо, и зелень елей и кедров, и шапки-загадки на пнях, и следы поперек тропы - все для глаза человеческого, все для его восклицания и изумления.