Г Владимов - Большая руда
А в четыре часа пополудни паровоз, украшенный цветами и кленовыми ветками, дал торжествующе-долгий гудок и потащил первые двенадцать вагонов лозненской синьки. Люди шли за ними вдоль полотна, а потом и по шпалам, и бросали цветы и ветви, расставаясь с вагонами, пропадавшими за поворотом в лесу.
Впереди толпы шел молодой и высокий парень в бостоновом пиджачке внакидку, в кепке, надетой козырьком назад, и пел, выкрикивая слова, нещадно мучая струны покоробившейся гитары; на лбу и на шее у него, напрягаясь, багровели жилы:
Двери славы! Ах вы, дверцы узкие...
Но как ни были бы вы узки,
Все равно войдем мы все, кто в Курске,
Ах, добыва-ал железные куски!..
Девчата висли у него на локтях и подпевали, смешливо заглядывая ему в лицо:
А судьба моя
Судьба завидная.
Притянула меня
Земля магнитная!..
Маленький паровоз непрестанно гудел утробным басом и мчал руду в южнорусскую степь, мимо тенистых рощ, перелесков и хуторов, мимо полей, речек и лугов с задумчивыми коровами и собаками, подбегавшими к насыпи с бесшумным лаем, мимо шлагбаумов и дорог с пыльными навьюченными машинами и девчат, спевающих песни в деревнях, настоянных предвечерним покоем.
Шла большая руда, и шофер, который вез Пронякина в прозекторскую белгородской больницы, очень торопился. Он должен был сдать тело, а потом еще заехать на фильмобазу и заполучить картину поновее, пока не расхватали другие рудники и заводы. А дорога была вся в рытвинах и величавых лужах, обыкновенная "грунтовая средней проходимости". Иногда машина застревала в грязи, и тогда он вылезал, брал лопату и, стараясь не глядеть в кузов, швырял под колеса подсохшую землю с обочины. При этом ругался он почти шепотом.
На повороте к Симферопольскому шоссе ему повстречалась старая кофейная "Победа" с шахматным ободком, тяжко переваливающаяся с боку на бок. Они поравнялись и стали дверца к дверце.
- Друг, - сказал водитель такси в фуражке с "крабом". - Лозненский рудник знаешь?
- Сам оттуда.
- А далеко ли?
- Гляди прямо, - сказал водитель "фургона", не оборачиваясь. Деревушку на горушке видишь? С церковью.
- Ну?
- Ну так это Лозня. До нее по-человечески восемь, а по спидометру все пятнадцать. Чуешь? А до рудника еще семь. Там покажут добрые люди. Четыре кирпичных блока, десять бараков, остальное - "шанхай". Это и есть Рудногорск.
- Дорожка, значит, того?..
- Скатерть! - сказал водитель "фургона". - Обрати внимание на мои борта.
В машине сидела женщина. Сквозь стекло ему видно было, что она едет с вещами и что ей тесно среди этих вещей.
Женщина опустила стекло и выглянула. Она была красива бойкой красотой парикмахерш и продавщиц. Но если бы он посмотрел внимательнее, он бы заметил усталость в ее глазах и морщинки вокруг чуть припухших губ, какие бывают у добрых женщин.
- На работу? - спросил водитель "фургона". Женщина ему нравилась. Он с удовольствием сел бы на место водителя такси и уступил бы ему свое место.
- Да еще не знаю, - сказала женщина. - Пока к мужу. Он у вас на "МАЗе" работает.
- К мужу? - спросил водитель "фургона". - Тогда другое дело. Везет же кому-то!
Он совсем не хотел ей польстить, он просто очень хотел работать на самосвале. Но женщина кокетливо улыбнулась и тронула рукой мелко завитые волосы.
- Праздничек сегодня у вас? - спросил водитель такси. - По радио-то нынче объявляли.
- Ага, праздничек. - Он, не отрываясь, глядел на женщину. Она опять улыбнулась ему.
- Шумят небось? - спросил водитель такси. - Гуляют?
Водитель "фургона" пожал плечами, холодно заметил:
- Кто и погуляет...
И отпустил педаль сцепления. Шла большая руда, и он торопился и не хотел вдаваться в подробности.
11
Подробностей этой истории не было и в газете, которая как раз поспела к митингу. На первой полосе был помещен большой снимок бригады. Они улыбались. И Пронякин улыбался тоже. Но он улыбался другой улыбкой и был неловко подверстан к плечу Мацуева, потому что клише пришлось изготовить со старой фотографии Пронякина, которую Антон разыскал в его тумбочке. На этой фотографии он был в новой шляпе, которую, конечно, отрезали, а вместо нее подретушировали прическу, отчего он и вышел на снимке жгучим брюнетом. Этот номер хранится у многих в Рудногорске, и очень юный брюнет в модном галстуке, с папироской в углу рта, странно выделяется среди комбинезонов и ватников.
И мало кто помнит его таким, каким он был в тот сентябрьский ветреный день, когда он стоял на поверхности земли, над чашей карьера.
1961
ПОСЛЕСЛОВИЕ
Эта повесть написана 29-летним автором в лучшую пору "оттепели"; перечитывая ее сейчас совсем другими глазами, я не нахожу, что в ней поправить, обогатить последующим опытом; запечатленная в ней иллюзия времени, на мой взгляд, не менее ценна и поучительна, нежели мудрость позднейшего отрезвления.
"Через двадцать лет никто за здорово живешь не станет ломать себе шею", - так говорит один из персонажей, подводя итог жизни и смерти Пронякина. И, подумав, добавляет: "А впрочем, черт его знает..."
Двадцать четыре года спустя я точно знаю - не станут.
Участь Пронякина тогда представлялась отчасти и жалкой: ну можно ли ставить голову на кон ради ковша руды, пусть даже и самой богатой в мире, пусть даже и первой на всей Курской Аномалии? И отчего с такой страстью прилепился он к развалившемуся "мазику"? И что хорошего нашел в убогом проплеванном Рудногорске, с которым бесповоротно связал свои надежды и планы? Теперь, когда на какой-нибудь БАМ или КАМАЗ гонят по спецнабору, заманивают двойными и тройными окладами, апельсинами и дубленками, та участь кажется мне даже величественной. И я спрашиваю себя: неужели такое было? Разве могло быть?
Но ведь нашему народу немного и надо. Посвети ему солнышко благих перемен, повей ему только запах свободы, исполнись для него хоть одно из обещаний и обещаний и обещаний, хоть малое послабление от нескончаемых тягот, - и вот уже энтузиазм, и песни на вокзалах, и поезда увозят романтиков осваивать азиатскую целину или Алтайские горы, и люди так просто ломают себе карьеры и шеи, мечтают о новых городах, построенных своими руками, засыпая у костров и кормя собою таежного гнуса.
Но - "единожды солгавши, кто ж тебе поверит". Так - после сталинского великого ГУЛага - можно было поступить с народом только раз. Вторично обманутая вера - уже не воскреснет. В эти двадцать четыре года как раз уложились: закат хрущевской нервической реформации, тупая и медленная брежневская давильня, андроповская опричнина и судорожные его довороты гаек с давно сошедшей резьбой, теперь - безличностное монгольское царствование Черненки... Радетели наши вдоволь и всласть потрудились на ниве народолюбия, чтоб истоптать робкие подснежники до корней, вытравить всякую поросль, все синенькое и зелененькое сделать одинаково серым. Никак не устанут они совершенствовать человеческую породу, добиваясь немыслимого - чтобы и личностей не было, и великая держава была, и подвиги совершались. И все кажется им - достаточно только вырезать "фрондирующий элемент", и остальное - уладится. Но ничего безнаказанно отторгнуть от тела нации нельзя. Когда из Москвы гонят в бессудную и бессрочную ссылку неугодного академика, а где-нибудь в Сызрани или Хабаровске кривая алкоголизма еще набирает крутизны, в этом не видится никакой связи, но почему-то оба эти процесса происходят одновременно... И вот нелепый энтузиаст Пронякин глядит на меня точно с другого берега - живым анахронизмом, вехою времени, отлетевшего навсегда.
Однако ж "Большая руда" - не только иллюзия, она еще и трагедия, а значит - и некое предвидение, прозрение. И в этой связи по меньшей мере два неосновательных представления об этой повести я хотел бы здесь оспорить. Одно из них состояло в том, что судьба ее в СССР сложилась более чем благополучно, что она стала бестселлером, т. е. издавалась многократно. Действительно, переведенная на 17 языков, поставленная в кино, в театре, на радио, на телевидении, удостоенная 120-ти статей и рецензий, бессчетно упоминаемая, эта повесть, казалось бы, и не могла иметь другой судьбы. Однако, не считая публикации в "Новом мире", она издавалась всего дважды, с разрывом в десятилетие, тиражами вовсе не колоссальными для самой читающей страны мира... Все же власть предержащим не откажешь в проницательности: спинным ли мозгом, или гипоталамусом, они чувствовали - что-то там было "не то". Самые доброжелательные не понимали, почему герой погибает, и требовали "оживить" Пронякина; на свете ведь много людей, не подозревающих, что смерть - еще не худший исход. Коротко сказать, "Большую руду" не приняли, а стерпели. Еще не хотелось ругаться с Твардовским, недавно принявшим тогда "Новый мир". Не хотелось портить кампанию любви к молодым. К тому же учли, что перелицованные тексты инсценировок и сценариев имеют, в конце концов, мало общего с самой повестью, даже скорее уводят от нее в сторону, и способ избрали, ввиду либеральных веяний, пристойный: автора - похвалить, читателя - не развращать.