Юрий Тынянов - Смерть Вазир-Мухтара
26
Все идет прекрасно, не так ли? Вот стоит апрель на дворе, вот предстоит большая удача. Вот человек почти забыл, что самой природой предназначено ему не верить людям, вот он простил любовницу, которая ему изменила, вот он думает о другой, еще девочке. Все принадлежит ему. Он не изменился, не правда ли? Он только повеселел? Правда, большая власть ему готовится, но ведь он-то - тот же самый? Кто сказал, что он стал самодоволен и важен и даже потолстел? Это Пушкин сказал где-то в обществе или, кажется, Сеньковский? - --------------------------------------(1) Между нами говоря (фр.). (2) Народность - в смысле популярности. Что он как бы раздулся, стал выше ростом и немного задирает плечи? Почему это сказали и кто это сказал? Никто этого, может быть, даже и не говорил. Может быть, он стал только более близорук, и потому он кажется надменным. Не так ли? Он все тот же. Только теперь пошли важные дела, ему некогда всматриваться в мелочи, в мягкие, и нежные, и незрелые мелочи. Все идет прекрасно, он не чувствует ничего дурного, не правда ли? Он вот полюбил по вечерам распить бутылку вина вдвоем с зеленым и заморенным офицером, у которого несчастье в Индии. Он предупредил это несчастье, он замолвил слово Нессельроду, и тот пошутил. Приятно сознавать, что спас человека. Это приятнее, чем подать милостыню нищему на улице. И он не придает этому никакого значения. Офицер сидит и дрожащими пальцами наливает себе вино. Он еще запуган. У него неприятности. Приятно самому не пить, а наблюдать другого. Офицер поет безобразную песню, тихо:
Я иду... Куда? В... Кострому... А зачем?
И он усмехается. Когда офицер напивается и мало что понимает, Грибоедов говорит ему тихо, но так, чтобы он расслышал: - Я уезжаю скоро на Кавказ. Но вы оставайтесь здесь, - он повышает голос, - или можете уехать к себе в деревню. И офицер соглашается.
27
Он поехал в министерство. В большой приемной он просидел всего минуты две. Потом дверь кабинета широко распахнулась, и зеленый, какой-то съежившийся, выбежал оттуда поручик Вишняков, придерживая саблю. Он бежал, выгнув голову вперед, на цыпочках, широкими, неслышными шагами, как будто прыгал через лужи. Грибоедов негромко его окликнул: - Поручик... Тогда поручик остановился и посмотрел на Грибоедова. Он постучал перед ним зубами. - Ммм. С кем имею честь? И, забыв что-то или не узнав Грибоедова, не обратив на него ни малейшего внимания, повернулся, перепрыгнул последнюю лужу и скрылся в дверях. Грибоедов услышал, как брякнула сабля за дверью. Дверь опять распахнулась. Из кабинета вышел чиновник и попросил Грибоедова. Нессельрод стоял у стола, без очков. Лицо у него было серое, без улыбки, а глаза, выпуклые, жидкие, растекались во все стороны. Он был в гневе. Родофиникин сидел в креслах. Потом Нессельрод надел очки и улыбнулся Грибоедову. Начались странные разговоры. - Мы вам одолжены тем, что трактат был подписан только тогда, когда персияне внесли уже первые... суммы... куруры. Нессельрод махнул ручкой. - Вы знаете, любезнейший Александр Сергеевич, наш граф Эриванский награжден миллионом. Это сказал без надобности Родофиникин. У руководителей был какой-то разброд, в глазах и словах. Они не ожидали ответа, а говорили в воздух, точно ждали чего-то или кого-то. - Государь говорил мне о вас. - Нессельрод наконец остановил свои глаза. Он потер зябкие ручки и взглянул на Родофиникина. - Мы нашли наконец место, достойное вас. Грибоедов вытянул губы гусем. Он сидел, наклонившись вперед, поджав под кресла ноги, и не мигал. - Место важное, единственное, - Нессельрод вздохнул, - место поверенного в наших делах в Персии. Он поднял значительно палец. И ни слова о Кавказе, о Закавказской Мануфактурной Компании. А ведь он пришел сюда, чтобы услышать именно о проекте, который... Он взглянул на Родофиникина, а тот был седой, почтенный, учтивый. Нужно было тотчас же, тут же рассердиться, стукнуть кулаком по столу и разом покончить с министерством иностранных и престранных дел. Но он не мог. Человек, сидевший на его месте, в зеленом чиновничьем вицмундире, сказал его голосом, довольно сухо: - Русский поверенный в делах ныне в Персии невозможен. Нессельрод и Родофиникин смотрели на него, и выражение у них было выжидательное. И он вспомнил о другой казенной комнате, о той военной и судебной комиссии, где заседали Левашов с Чернышевым; и те так же тогда смотрели на него и ждали, когда он прорвется. - Потому что англичане содержат в Персии своего посла, а все дело в Персии теперь на том стоит, чтоб шагу не уступать английскому послу. Руководители переглянулись. - Государю надлежит там иметь своего полномочного посла, а не поверенного в делах. Грибоедов слушал свой голос, голос ему не нравился. Он был невыразителен. - Я же и по чину своему на этот пост назначен быть не могу. И притом же я автор и музыкант. Следственно, мне нужен читатель и слушатель. Что же я найду в Персии? И с надменностью, как будто он гордился тем, что чин его мал, он откинулся в креслах и заложил ногу на ногу. Он был неприступен - чин коллежского советника его охранял. А музыка и авторство были смешные занятия в глазах начальства, и он нарочно, назло это им сказал. Тогда Нессельрод вдруг сощурил глаза и сморщил личико. - Напротив, уединение совершенствует гения, как помнится, сказал... Кто сказал? Нессельрод улыбался. Он улыбался, как будто вдруг понял тонкую штучку, разгадал шараду, постиг наконец, что ныне хорошо и чего оставить нельзя. Он больше не глядел на Родофиникина. Он сказал беспечно: - А между тем мы уже пригласили для знакомства с вами человека, который вполне достоин быть вашим секретарем, если бы вы, конечно, согласились. И позвонил в колокольчик. Вошел дежурный чиновник, ему сделан знак, чиновник исчез, и через минуту вошел в кабинет молодой человек в очках, с тонким ртом, бледный. Молодой человек был Мальцов, Иван Сергеевич, литератор, как он отрекомендовался, и, вероятно, его почитатель. Так в этих Чернышевских комиссиях, верно, вводили к человеку другого, на очную ставку. Неприятно было то, что человек, этот Мальцов, был до странности похож на него, Грибоедова. Слишком унылая усмешка была у него на губах. Молодые люди подражали то пушкинским бакенбардам, то его очкам и пробору. Грибоедов, не сказав с ним и слова, начал прощаться. И старшие равнодушно и вежливо пожали ему руку. О проекте помину не было. Произошло какое-то понижение его в чине. Потом он пошел медленно по лестнице, по ступеням которой столь еще недавно бряцала шальная поручикова сабля.
28
Так он вышел на улицу и вздохнул первый раз за все время свободно и полно. Не испытавшие большой неудачи вовсе не знают, как можно свободно и полно вздыхать. С весов сваливаются все гири, весы с человеком легко и высоко взлетают. Свободно и свободно. Он стал замечать на улице раз во сто больше того, что замечал сегодня же, когда ехал к Нессельроду. Это было оттого, что теперь он шел пешком, медленно. Оказалось, что снег совершенно стаял и панельные плиты теплы, а прохожие женщины были говорливы, как птицы. Можно было не садиться в дрожки и не уподобляться скачущим франтам. В нумера он всегда успеет, и можно пообедать сейчас, напротив Штаба, в кондитерской у Лоредо. У старого итальянца, в его кондитерской он когда-то обедывал со старым другом Кюхлей, и там спорили о театре и стихах, и он возил туда, случалось, дев веселья. Странно: подумав, он не нашел знакомых, к кому бы можно было сейчас поехать. Никого не было. Был Фаддей, был Сеньковский, были еще, но сегодня они были где-то далеко. Генералы же провалились в тридесятое царство. Была Леночка, и была Катя. Сегодня вечером он их повидает. Нужно было, собственно, наведаться в нумера, справиться о поручике, но поручик напоминал Нессельрода и прошедший день, который стал вдруг давнопрошедшим. Собственный проект показался отвратительным и ненужным. Но скоро он простил себя и просто стал гулять по плитам. Когда его толкали, у него просили прощенья, когда он толкал нечаянно, он просил прощенья и улыбался. Он научился во время одной болезни не заниматься любимыми делами: не читать любимых книг, не писать стихов. Потому что, когда выздоравливал, ему постылели те книги и те стихи, которыми он занимался во время болезни. Он даже боялся их трогать. Проект временно провалился, ни слова более. Каково свели концы! Ну, напредки не заманите. Сегодня были теплые плиты, новые шляпки и новая улица. Был час пополудни. Слепой нищий дед, с розовой лысиной под солнцем, сидел на углу Большой Морской. Он кинул ему пятак в мягкую шапку. Розовой лысине было тепло. Стекла лавок, звонкие шпоры, шляпки и даже самое несчастье были похожи на окончательную радость, полное освобождение. И, может быть, удача была бы несчастьем. Он ехал бы на пролетке, не шел бы по улице, не увидел бы розовой лысины; обедал бы у генералов. А теперь можно пообедать у Лоредо.
29
Потом он поехал к Леночке, нашел Фаддея дома и разбирал с удовольствием их ссору. Фаддей получил какие-то деньги, Леночка говорила, что большие, и скрыл их от нее. Как ни странно, Фаддей не пользовался особой домашней свободой - так установилось, что все деньги он должен был отдавать Леночке. И правда, полагаться на него не приходилось. Леночка же, мадонна из Эрмитажа, была непреклонная дама. Обыкновенно ссоры разбирала Танта, и это было мукою для Фаддея. Он поэтому был вдвойне рад Грибоедову. Грибоедова Леночка, видимо, уважала, и ни одного резкого слова вроде "Canaille" (1) или "Wьstling" (2) не было сказано, хотя Леночка была зла как черт и топала ножкой. Фаддей был все-таки друг Грибоедова, а у Грибоедова, помимо всего прочего, не было жены, и он свободно распоряжался деньгами. Это несколько возвышало Фаддея, и он все разводил руками в сторону Грибоедова. Леночка отошла в несколько минут. Она была дама, женщина, мадонна Мурильо. Вот она и сидела мадонной Мурильо перед Грибоедовым. Она полуоткрыла рот и улыбнулась и махнула рукой на Фаддея. И Грибоедов, доволь- --------------------------------------(1) Негодяй (нем.). (2) Развратник (нем.). ный, что справедливо разобрал ссору, хлопал по плечу Фаддея и целовал Леночкины руки. Расцеловав дружески обоих, он поехал к Кате. Был уже вечер, и Катя была одна. У Кати Грибоедов засиделся до полуночи, и Катя более не говорила, что он ужасть какой нелюбезный. Он, пожалуй, остался бы и долее, пожалуй, остался бы и навсегда у нее, у простой белой Кати, которая гладила его по волосам, как гладят, верно, своих неутомимых молодцов молодые коровницы, где-нибудь на сеновале, под дырявой крышей. Но вот то, что он вдруг ощутил, что действительно может так у нее остаться навсегда, и услышал капель за окном, совсем близко, его все-таки напугало, он вскочил, еще раз поцеловал присмиревшую Катю и поскакал к себе в нумера. В нумерах же была большая неприятность.