Надежда Тэффи - Том 4. Книга Июнь. О нежности
Мне представилось, что «увлекся» значит ужасно кричит, и топает ногами, и никак его не успокоишь. И я вполне сочувствую прабабушкиным страхам.
И вот, ma chere[33], посадили Жолишу в погреб и продержали там десять дней, а слугам объявили, что она уехала, чтобы не было предательства. Однако Бонапарт прошел стороной.
Бонапарт для меня слово знакомое.
— Бабушка, — говорю я, — я знаю про Бонапарта:
«Бонапарту не до пляски.Растерял свои подвязки.И кричит: pardon, pardon!»
Это, верно, когда Жолишу прятали?
Но бабушке песенка не понравилась.
— Не надо этого повторять. Это очень грубо. Он был императором. И откуда вы берете такие пустяки?
И были еще рассказы, все в то время, когда крошечный наперсток еще не стал тесен для моего пальца.
Рассказывала бабушка, какое было в ее время хозяйство. Как крепостным девкам расчесывали косы с пробором на затылке, чтобы видно было, чистая ли шея. Платья они носили очень узкие, из домотканины. Ситец считался большой роскошью, потому что его надо было покупать.
— Твой дедушка был мот. Он вдруг всю дворню в ситец нарядил. Тогда много об этом его поступке было пересудов.
Вообще тогда почти ничего не покупали. Все было свое. Из хозяйственных продуктов покупали только чай и сахар. Ключик от сих редкостей носила прабабушка на шее.
— Детям чаю никогда не давали. Чай тогда был очень вредным. Все пили сбитень. Это очень было полезно. Приготовляли его из горячей воды с медом и разными специями.
Бальные туалеты для девиц в бабушкину молодость шили из тарлатана — нечто вроде твердой кисеи. Красиво и дешево.
Зиму семья жила в имении в Витебской губернии. Лето — в Могилевской.
Переезжали целым поездом.
Впереди в карете — бабушка с дедушкой.
Потом в огромном дормезе бабушкина мать (та самая, с ключиком от чая на шее) и четыре ее внучки.
— Среди них Варетта, твоя мама.
Потом коляска с гувернерами и мальчиками.
Потом коляска с гувернантками и их детьми.
Потом повара и прочая челядь.
Раз проезжали по новой дороге мимо большой усадьбы. Хозяин выслал дворецкого просить, чтобы заехали отдохнуть. Заехали, посчитались с хозяином родней — родня сразу нашлась — и вот в тот же вечер — бал.
На хорах свои крепостные музыканты: кто шорник, кто портной, кто кузнец — выбирали способных к музыке — все в парадных кафтанах…
Открылся бал полонезом. В первой паре хозяин дома с бабушкой. За ним хозяйка с дедушкой. Потом все дети по возрасту, за ними родственники, приживалы, гувернеры и гувернантки. Прогостили несколько дней.
— Потом хозяева сами поехали к нам гостить. И тоже всем домом. Очень весело жили.
— А наперсточек тогда у кого был?
— Наперсточек тогда был у Надины, моей младшей дочери, твоей тетушки. Она умерла невестой. Пошла в церковь — видит гроб. Побледнела как полотно и говорит: «Это значит, что я должна умереть». Вернулась домой, легла в постель, ничего не ела, не говорила и через несколько дней умерла. Теперь наперсток у тебя, и очень прошу его не терять.
Много лет валялся наперсточек по разным коробкам и шкатулкам… И вот ушел.
У кого он там? Кому нужен такой крошечный? И что видят они в нем? Только маленький кусочек золота. А сколько эманации в нем наших. Руки четырех поколений прикасались к нему. Та чудесная Жолиша, которую прятали от изверга Бонапарта… Наверное, пальчики ее пахли пачулями… И детские руки бабушки, строго вымытые яичным мылом, и ручки нежной загадочной Надины, пахнувшие, наверное, резедой. И духи Герлэна — последнее дыхание моих петербургских кружев и лент… Тепло наших рук и дыханий, и излучение глаз, и легкий нажим на ушко иголки, когда мы усердно считали крестики на канве.
И он, наперсточек этот, наверное, тоже дал нам что-то свое, какие-то впечатления — твердости, звонкости, и излучения золотого блеска, и невесомые пылинки-атомы, проникшие через кожу, и, главное, то неизъяснимое и неопределимое, что мы называем «влиянием» и в чем дает нам себя без нашей и своей воли каждый человек, каждый зверь, и растение, и предмет, с которым мы входили в общение.
И может быть, если только не переплавили его на «нужды пролетариата», и жив еще этот наперсточек, — какие странные сны принес он в чужой дом, чужой женщине и ее маленькой дочке…
Заинька
— Заинька, крошечка, расскажи нам что-нибудь. Что же ты прячешь мордочку в лапки? Стесняешься?
— Ничего я не прячу, — отвечал Заинька хриплым басом. — Я просто закуриваю.
Закурил, крякнул, расправил бороду и приготовился врать.
Роста он был огромного, с толстым туловищем и короткими ногами. Когда сидел, коленки не выступали вперед, а сгибались под животом, вроде как у дрессированной лошади, сидящей по-человечески. Только сердце любящей жены могло усмотреть в махине «заиньку».
Ах, любящее сердце! Чего только оно не видит! Каких, скрытых от посторонних глаз, чудес не отмечает!
Я видела отставного чиновника, тощего, злого, черноносо-го, которого жена звала «Катюшенькой». Видела «детусю» — рыжего полицмейстера с подусниками. Видела скромного учителя арифметики, которого жена называла «Миссисипи — огромная река» и звала его к чаю:
— Теки сюда скорее со всеми своими притоками.
И видела старого актера, пьяного и мокрого, отзывавшегося на кличку «серебристый ангел». Словом — «Заинька» меня не удивил. Заинька крякнул и спросил меня:
— Не хотите ли винограду? (Я была у них гостьей).
— Мерси.
— Н-да. А приходило ли вам в голову, какое количество сахара поглощает каждый из нас ежегодно в фруктах, конфетах и прочих сладостях? Учеными высчитано, что если превратить в кубические метры количество сахара, поглощаемое жителями двух миллионов квадратных километров средней Европы и сложить их на пяти квадратных метрах около Эйфелевой башни, то вышина этого сооружения окажется выше Эйфелевой башни на…
Он нахмурил брови и вычерчивал в воздухе пальцем быстрые цифры.
— Гм… если высчитать точно… пять квадратных… пятьсот тысяч и одна восьмая… Гм… Да. Окажется гораздо выше.
Жена Заиньки пригнулась ко мне и благоговейным шепотом дунула в ухо:
— Он у меня всегда так. Ничего зря. Все вычисляет.
Заинька встал и зашагал, выпятя грудь, по комнате.
— Только благодаря сравнительной статистике мы и можем сознать нашу жизнь. Приходило ли вам, например, в голову, какое количество ногтей срезается ежегодно в обоих полушариях земного шара? А я вам скажу — такое, что если очистить от лесов все плато Южной Калифорнии, то вы сможете свободно покрыть его этим количеством ногтей.
Он выдержал торжественную паузу и, заложив руки за спину, размашисто зашагал по крошечной комнатке. Пришпиленные к стенам открытки шелестели от движения воздуха. Четыре шага вперед, лихой поворот на каблуке, четыре назад.
Жена съежилась, забив свой стул в угол, очевидно, для того, чтобы больше было место для маршировки, и шептала:
— Вот и всегда так, если что обдумывает — все ходит, ходит, как только не устанет! Здоровье-то не Бог знает какое крепкое, в прошлом году на Пасхе три дня тридцать восемь держалось.
— Заинька! Ну что лапками шевелишь? Ты бы сел! Не бережешь себя ни капли.
— Не перебивай! Вечно ты с ерундой.
Она съежилась еще больше и подмигнула мне — вот, мол, странности великого человека.
— Софья Андреевна, — спросила я, — а что же вы не расскажете, как идут ваши работы? Каждый день бываете в мастерской?
Она испуганно закивала головой.
— Да. Да.
И снова зашептала:
— Он не любит, когда я перебиваю.
Но его перебить было не так-то просто. Он остановился прямо передо мной и, слегка прищурив глаза, вонзился взором прямо мне в душу.
— Отдавали ли вы себе отчет хоть когда-нибудь, какое количество лангустовой скорлупы выбрасывается ежегодно по побережьям Бретани и Нормандии?
— Нет, — чистосердечно призналась я. — Не приходилось.
— Я так и думал. И мало кто над этим задумывался. Хотя образованному человеку не мешало бы знать.
Он снова зашагал, франтовато поворачиваясь на каблуке.
— Отбросив лишние цифры, скажу, чтобы было вам понятнее, что, собрав шелуху лангусты одной только Бретани за один год и растолча ее в известковый порошок, вы смело могли бы выстроить из полученного цемента э… э… э… пятнадцать, нет, четырнадцать, даже скажу для верности, тринадцать охотничьих домиков среднего образца.
Он остановился и подбоченился.
Он торжествовал, видя, какая я сижу растерянная.
— И все так, и всегда так… — шептала жена, испуганная и благоговейная.
— А вы когда-нибудь охотились? — спросила я, чтобы сбить его со счета.
Он насмешливо улыбнулся и развел руками.