Собрание сочинений в десяти томах. Том 4 - Юзеф Игнаций Крашевский
— Я слишком горячо люблю и не могу отречься от надежды.
— Скажу вам еще откровеннее, граф, — вставая с места, сказала Эвелина, — я никогда не согласилась бы на новую связь. Знаете ли, почему я не отказываю вам? В надежде, что увижу Вацлава, это живое олицетворение моего потерянного счастья. Хотите вы меня и после этого признания?
— Я люблю, — ответил Сильван, — и желаю хоть тени счастья.
— Подумайте, — заметила Эвелина, — я отдам вам руку в надежде, что сближусь с вашим братом, что хоть буду смотреть на него. Любить вас не буду никогда: возьмете со мной печаль, траур, равнодушие… это мое последнее слово. Обручальное кольцо будет надето на мертвый палец остывшей руки. Подумайте, подумайте, граф.
Сказав это, она медленно вышла, а Сильван остался как прикованный: и хоть он был холоден ко всему, руководился более расчетом, чем чувством, однако же, на минуту поколебался, что ему делать.
Появление барона, который, казалось, следил за женихом, вывело его из глубокой задумчивости. Отец всматривался в него с любопытством, словно хотел заглянуть ему в глубь души.
Оба стояли молча и мерили друг друга глазами.
— Вы говорили с моею дочерью? — спросил барон.
— Говорил, — сказал Сильван, — она отдает мне руку без сердца; но сердце, — прибавил он поспешно, — я надеюсь завоевать, стараясь усиленно о ее счастье. Время великий врач.
— Подумайте, граф, — сказал барон, кланяясь ему и уходя в комнаты дочери. — Вещь серьезная, торопиться не должно; разговор этот, вероятно, встревожил Эвелину; он может повредить ей.
Хотя Сильван насчитывал множество приятелей, с которыми встречался ежедневно и спьяна обнимался, но, рассматривая их всех, никого не нашел, с кем бы мог посоветоваться, а неуверенность в себе одолевала его тем сильнее, чем положение его было затруднительнее и необыкновеннее. Он размышлял, думал, соображал, но прежде всего дело шло о достижении цели, удовлетворении самолюбия и приобретении миллионов: легко было предвидеть, к чему могли привести его все размышления.
Цеся воротилась из Варшавы в озлобленнейшем расположении духа, сердилась и на Вацлава, и на весь свет и недостаточно владела собой, чтобы скрыть перемену улыбкой и равнодушием. У нее побледнело даже лицо, губы, сжатые досадой, и пасмурный взгляд говорил, что делалось в ее раздраженном сердце. Она боялась увидеть Вацлава, чтобы не прочел он на ее лице, как ненавидела она его, какою сгорала жаждою мстить ему, Фране, всем, кто встал ей на дороге.
Очень естественно, больше всех пострадал при этом старый искатель, маршалк Фарурей, к которому Цеся, воротясь из Варшавы, переменилась совершенно. Нужно же было излить на кого-нибудь свою досаду, и она выбрала его своей жертвой.
Явившись первый раз в самом розовом расположении духа, со сладчайшими надеждами, с воспоминанием о последних минутах, проведенных им в Дендерове, подле Цеси, старый поклонник застал свою невесту раздосадованной, капризною, насмешливою и безжалостною. Он приписал это случаю и перенес с терпением человека, который дорожит последней доской спасения, хватаясь за нее в отчаянии; но после второго и третьего посещения, беспрестанно осмеиваемый, сделавшись посмешищем девушки и предметом ее нападок, он стал наконец раздумывать: может ли женитьба на такой странной женщине без сердца принести что-нибудь в будущем, кроме неволи и мучения?
Слабость характера, однако же, и страсть, сжигающая последние силы старика, удерживали его еще в Дендерове; он не покидал Цеси, каждый день пробуя счастье, не пройдет ли это дурное расположение духа. Эта терпеливость Фарурея обманула Цесю: рассчитывая ошибочно, что ничто уже не может оттолкнуть его, она обходилась с ним, как с невольником, вовсе не щадя ни самолюбия, ни привязанности, которую он показывал ей. Она забавлялась им, как забавляется дитя игрушкой: приказывала ему бегать, когда он жаловался на ноги; петь, когда он хрипел; пить десять раз за здоровье всех, когда был болен, ездить, когда нуждался в отдыхе, и никогда ни одним приятным словом не усладила она этих испытаний, которые наконец до того утомили Фарурея, что он едва уже двигался, не оставляя, однако же, своих надежд.
Между тем молчание Вацлава, его затворничество в Пальнике, очевидное желание уединения и недостаток средств для сближения с ним и с Франей усиливали отчаяние и досаду Цеси. Отец видел это, хмурился, но так веровал в искусство дочери с того времени, как она заняла ему деньги у Фарурея, что едва легкими замечаниями старался обратить ее на путь умеренности.
— Что мне там этот старичишка! — говорила Цеся отцу в ответ на его замечания. — Сто этаких будет у меня, если захочу.
— Подумай, однако же, хорошенько, — заметил граф, — может быть, никогда не найдешь подобной партии: старик богат и нездоров, стоило бы поберечь его.
— Если любит меня, все перенесет; если нет, сделался бы тираном, а я неволи не вынесу.
— Делай, что хочешь; но помни, что Фарурей нам нужен и что в твоих руках, может быть, участь всего семейства.
— Не бросит меня, будь, папаша, покоен; я не боюсь этого! — воскликнула Цеся.
И ничего, однако же, не делала, чтобы удержать его.
Когда эта история совершалась между Цесей и ее женихом, граф, не спуская глаз с контрактов, стал прилежно заниматься ими. Нужнее всего было ему отдать Вацлаву за двести тысяч Цемерню, а со времени последнего разговора племянник решительно не соглашался на это. Зигмунд-Август тревожился.
— Через кого подействовать на него? — думал он. — Кто там бывает? Кто бы мог уговорить его на покупку? Сам он ничего не понимает! Сбросив вдруг с шеи двести тысяч, я бы значительно улучшил мое положение: кредиторы задумаются, и сроки пройдут. Но кого бы употребить на это? Кого употребить на это?
Смолинского уже не было; графу пришел на мысль Моренговский. Моренговского он употреблял прежде всегда на подобные дела; казалось графу, что Моренговский и здесь может пригодиться: послал за ним. Пан Иосиф Моренговский был владетелем селеньица в десять мужских душ в Полесье, которое приобрел из ничего. В молодости он служил в какой-то канцелярии, занимался при адвокатах, ходил по делам, лизнул судопроизводства, познакомился с людьми и со средствами, какие нужно употреблять с ними; и так как не было у него вовсе совести, и смеялся он над тем, что называют благородством, добиваясь чего бы то ни было всевозможными средствами, то из ничего приобрел себе, хоть ничтожный и чужими слезами облитый, кусок насущного хлеба.
Благоприобретение это, поставившее его на степень помещика, было попросту разбоем против вдовы и нескольких