Свет в конце аллеи - Борис Михайлович Носик
По пути в гостиницу Рустам во всех подробностях рассказывал Людке, как хорошо живут люди в Бухаре, потому что каждый из них имеет свой особый доход на своем месте, и еще сверх того: вот он, например, простой шофер, но делает много левых рейсов, так что он не имеет меньше, чем триста, и даже завгар от него каждый месяц имеет двести в лапу (от остальных, наверно, тоже) для того, чтобы он давал Рустаму хорошую работу и позволял кое-что, а уж тот, кто выше, над завгаром, тот имеет сразу от многих — и так дальше и так дальше, а ведь есть еще лучше учреждения, чем гараж, скажем, кооперация или торговая сеть, впрочем, везде умный человек может получить свое, и он, Рустам, может приехать за ней в любое время на своих «Жигулях» и покатать ее куда-нибудь за город куда угодно (Людка подумала при этом, что им с Сашей и в три пятилетки не собрать на «Жигули»). За город Людка ехать не согласилась, но зато согласилась пойти с Рустамом в гости к его брату и посмотреть, как живет простая узбекская семья. А еще она не согласилась пойти сейчас в ресторан с Рустамом или даже просто к ней в номер вдвоем, а позже, когда Марсель принес ей в номер целую пачку французских книжек, она не согласилась пойти в бар с Марселем, и, ложась в постель около полуночи, подумала, что вот тебе, дожила, отбою нет от предложений, а она — может, она уже старуха, что так устает. Но и эту мысль до конца не успела додумать, потому что уснула под дружное пение польских туристов где-то на шестом этаже: «сто лат, сто лат, сто лат»…
Еще и еще день напролет, и даже часть ночи Саша сидел перед чистым листом бумаги в ужасе от того, что больше не пишется, что больше уже никогда не напишется, а без этого все лишается смысла, все суета сует, не хочется ни читать, ни путешествовать, ни отдыхать, ни пить, ни бродить по парку. Потом он вспомнил, что и это ведь суета, умножение строк, умножение книг — суета сует, которую познали до него многие, тот же Экклезиаст, и ему полегчало чуть-чуть. И все же он еще вставал иногда ночью, садился за стол вечером или на рассвете — стихи больше не шли. Саша подождал день-два-три и перестал ждать. Он пережил этот удивительный взлет и, может быть, переживет еще раз. Надо терпеливо ждать, накапливать силы и впечатления, надо читать, открывать для себя сокровища, накопленные до него людьми.
Жизнь его снова вошла в колею, и все же она не была больше такой, как раньше, это Саша сразу почувствовал. Изменился он сам, изменились его взаимоотношения с самим собой и с миром. В нем жило теперь новое знание, ощущение могучего дара, который пробудился однажды и может пробудиться снова. У него был долг по отношению к этому дару, этой редкой и счастливой привилегии, которая была, как он сразу почувствовал, также и ни с чем не сравнимой обузой. Человек, обладающий этим даром, как бы он ни был ленив или благоразумен, в конце концов садится за стол и пишет нечто, и вот это, написанное им, возлагает на плечи этого человека (как бы он ни был скромен и осторожен) некую новую ответственность. Эту ответственность перед сотнею настоящих строк, написанных им, Саша ощущал теперь постоянно. Первая и самая простая его мысль была, конечно, о печатании, об издании. До сих пор Сашины издательские дела шли вполне благополучно, ни шатко ни валко. Его первая книжка стихов была неплохо принята критикой, хотя и не наделала слишком большого шума. В плане материального достатка она никак не изменила Сашиной жизни, ибо этих последних причитающихся ему полутора тысяч гонорара хватило на то, чтобы уплатить долги, сделанные ими вскоре после окончания института. Саша не очень-то гордился этой своей книжкой, считая, что она не только ниже его возможностей вообще, но и гораздо хуже той рукописи, которую он представил в издательство. Ухудшалась рукопись постепенно. Его редактор Мякишев, не злой, но очень робкий и по-своему вполне циничный человек (похоже было, что поэзия надоела ему еще в детстве), с безошибочностью вымарывал из Сашиных стихов наиболее удачные строки, а в целом из сборника — лучшие стихотворения: в них всегда выискивалось что-нибудь такое, что, по его выражению, «торчало из текста», — какой-нибудь «перебор», который надо было убрать, а причесанная таким образом книга была как бы та, но уже и не та. Натыкаясь на некоторые искореженные стихи, Саша даже не мог припомнить, из чего оно, собственно, родилось, это стихотворение, из какого побуждения, какого импульса, короче, зачем было написано, потому что главная, ключевая часть была выкинута.
Сам Мякишев, все Сашины знакомые и друзья успокаивали его, говоря, что, в конце концов, это его первая книга, что главное, она должна выйти, заявить о себе, а уж во второй Саше удастся протащить гораздо больше стихов, которые ему нравятся, и если он поспешит со своей второй книгой где-нибудь в российском или в молодежном издательстве, то в ней он сможет использовать те стихи, которые не прошли в первой книге. Вторая книга была теперь уже на подходе, но сейчас, растревоженный новыми стихами, Саша затеял внеочередной визит в издательство к Мякишеву.
Это обычно была поездка, связанная с волнениями, страхами и пустыми надеждами, и, хотя доподлинно было известно, что ждать здесь всегда следует худшего («Опять пересмотрели план в Главной редакции, потому что, сами знаете, бумаги опять нет, план сократили, я дрался как мог, но почти все наши сборники, кроме юбилейных — такое уж время, — вылетели в план будущего года, еще год пройдет незаметно, вот увидите…»), Саша все же ехал туда с волнением, входил, улыбался почтительно и робко, словно что-нибудь зависело от того, как он будет здесь улыбаться сегодня. Хотя книги делались медленно, годами, иногда в издательстве ждала Сашу какая-нибудь неожиданность, конечно же, по большей части неожиданности эти были неприятные, и все же как знать…
— Вот и очень хорошо, что вы пришли, — сказал Мяки-шев, и сердце у Саши дрогнуло при этих словах.
— Что-нибудь случилось? —