Набоковская Европа. Литературный альманах. Ежегодное издание. Том 2 - Евгений Лейзеров
Понятие насмешки судьбы, столь знакомое читателю Набокова, иллюстрируется словами Смурова, замечающего, что «есть какой-то безвкусный, озорной рок вроде вайштоковского Абума, который нас заставляет в первый день приезда домой встретить человека, бывшего вашим случайным спутником в вагоне».[114]
Сущность метафизической насмешки пытается раскрыть главный герой в «Ultima Thule»: «всё рассыпается от прикосновения исподтишка: слова, житейские правила, системы, личности, – так что, знаешь, я думаю, что смех – это какая-то потерянная в мире случайная обезьянка истины».[115]
Само название романа Владимира Набокова «Смотри на арлекинов!» отсылает читателя к некоей насмешливой форме сознания. «Смотри на арлекинов!» – говорила двоюродная бабка Бредова маленькому Вадиму, – «Деревья – арлекины», «слова – арлекины». «Играй! Выдумывай мир! Твори реальность!».[116]
Даже счастью Найт даёт определение, связанное с метафизической насмешкой: «Счастье – в лучшем случае лишь скоморох собственной смертности».[117]
Именно насмешливой кажется критикам биография Чернышевского, написанная Годуновым-Чердынцевым. С насмешкой относится сама судьба и к Марте, и к Бруно Кречмару, и к Гумберту Гумберту. С насмешкой воспринимают критики творчество Себастьяна Найта. С жестокой насмешкой обращаются к Цинциннату его тюремщики. Являясь единственной индивидуальностью, Адам Круг кажется окружающим «насмешливо сумасшедшим».[118]
Тема метафизической насмешки Мак-Фатума над героями ясно прослеживается во всех произведениях Набокова.
Трудно посчитать, сколько раз читатель-метагерой Набокова испытывал на себе влияние метафизической насмешки. С детства он ощущал её присутствие в виде некой рыжей эфирной сущности, существом чем-то напоминающим сологубовскую недотыкомку, всегда готовым незначительной мелочью разрушить его планы и посмеяться над ним.
8. Желание разгадать загадку жизни и смерти. Эта тема является главной для всего творчества Владимира Набокова. Она детально раскрыта в его произведениях. При сравнении с другими писателями, кажется, что Набоков сказал о смерти максимально много из того, что доступно человеческому сознанию. Набоков касается темы самоистребления ещё в «Соглядатае», и не успевает завершить в «Лауре».
Читателя-метагероя восхищают определения смерти, которые даются героями Владимира Набокова.
В своих рассуждениях о смерти читатель-метагерой Набокова исходит из определения Адама Круга, что «смерть – это либо мгновенное обретение совершенного знания… либо абсолютное ничто»,[119] но останавливается всё же на «совершенном знании».
Смерть Люсетты из «Ады» описана как более полный ассортимент бесконечных долей одиночества».[120]
Ван Вин называет смерть «господином всех безумий».[121]
Близким кажется читателю и диалог главного героя с Фальтером в «Ultima Thule», в котором он признаётся, что ужас, который он испытывает при мысли о своём будущем беспамятстве, «равен только отвращению перед умозрительным тленом моего тела».[122] Страх смерти здесь понимается как страх утраты личности.
Читателя-метагероя завораживает хрустальная строфа из поэмы Шейда:
«Нить тончайшей боли,
Натягиваемая игривой смертью, ослабляемая,
Не исчезающая никогда, тянулась сквозь меня».[123]
В юности будущий читатель-метагерой Набокова, как и Шейд «подозревал, что правда о посмертной жизни известна всякому», лишь он один не знает ничего. Великий заговор книг и людей скрывает от него правду»[124]. Читатель-метагерой Набокова изучил много книг, но у прочих писателей ответа на вопрос о посмертии он не нашёл.
Читатель-метагерой Набокова восхищается поэмой Шейда, поскольку полностью согласен с Чарльзом Кинботом, говорящим, что «план поэта – это изобразить в самой текстуре текста изощрённую „игру“, в которой он ищет ключа к жизни и смерти».[125]
Ван Вин рассуждает: «что в смерти хуже всего? …Во-первых, у тебя выдирают всю память. …Вторая грань – отвратительная телесная боль, и наконец… безликое будущее, пустое и чёрное, вечность безвременья, парадокс, венчающий эсхатологические упражнения нашего одурманенного мозга!».[126] И тут читатель-метагерой понимает, что автор, также как и он, не признаёт в смерти потерю собственной личности.
9. Бессмертие сознания и литературная преемственность. Средством от потери собственной личности может быть только бессмертие. Это ключевая тема тождества писателя Владимира Набокова и его читателя-метагероя, так как мечта очутиться в бессмертии прослеживается у всех героев писателя, а также в самой текстуре его произведений, и, естественно, у самого автора.
Смуров мечтает, чтобы его имя мелькало в будущем после его смерти, хотя бы как призрак в разговоре посторонних людей.
«Вожделею бессмертия, – хотя бы земной его тени!»[127] – восклицает Федор Константинович в письме к матери.
Единственным бессмертием является спасение в искусстве, которое могут разделить Гумберт Гумберт и нимфетка Лолита.
Цинциннат мечтает перед казнью «кое-что дописать»,[128] он вдруг понимает, что его единственное желание – сохранить листы с записями своих мыслей, так как ему необходима «хотя бы теоретическая возможность иметь читателя».[129]
К неродившемуся читателю обращается и сам Владимир Набоков в одноимённом стихотворении.
Именно о литературной преемственности идёт речь в стихотворении, завершающем «Дар»: «…для ума внимательного нет границы там, где поставил точку я: продлённый призрак бытия синеет за чертой страницы, как завтрашние облака, и не кончается строка».[130]
И всё же определяющей мыслью в теме бессмертия являются слова Кончеева из «Дара»: «Настоящему писателю должно быть наплевать на всех читателей, кроме одного: будущего, – который, в свою очередь, лишь отражение автора во времени».[131] К тому же, читатель-метагерой прекрасно помнит слова Себастьяна Найта, названого автором «бессмертным свидетелем смертной жизни», о том, что душа – лишь форма бытия. Любая душа может стать твоей, если ты уловишь её извивы и последуешь им. В этом и заключается потусторонность.
И Вадима Вадимовича неспроста не покидает надежда на новую книгу – «книгу ещё не испытанную, волшебную, небывалую, книгу, которую утолит наконец вожделение и томящую жажду».[132]
Итак, читатель-метагерой Владимира Набокова становится солнечным сплетением всех основных тем автора, он становится разверзнутым оком писателя, обращённым в бесконечность. В своих рассуждениях он лейтмотивом возвращается к одной знакомой фразе: «Я кое-что знаю, я кое-что знаю»…
Да, он кое-что знает! Он знает, что скобки смерти разомкнуты. И больше не жалеет, что никогда не напишет письмо великому писателю Владимиру Набокову, поскольку хрупкий материальный носитель не имеет теперь никакой ценности.
Он знает, что, являясь читателем-метагероем Набокова, он выступает бесчисленными ипостасями личности самого автора. Поэтому он напишет ему в ответ книгу.
И ещё он теперь знает, что человеческое сознание бессмертно.
Литературоведение
Евгений Лейзеров
Булгаков и Набоков – вершины российской словесности хх-го века
Доклад, прочитанный в Констанце 01.05.2010, в рамках международного фестиваля «РУССКИЕ ДНИ НА БОДЕНЗЕЕ».
В истории российской словесности Михаил Булгаков и Владимир Набоков стояли особняком. И это было, как при жизни обоих писателей, так и после их смерти. Они творили в одно и то же время, примерно 20 лет, охватывая целиком 20-е и 30-е годы 20-го века. Родившиеся в 90-е годы 19-го века (Булгаков в 91-м, Набоков в 99-м), они к концу 20-х годов стали признанными мэтрами литературы. Здесь нужно сделать существенную оговорку. Если Булгаков всё это время жил в советской России, где умер в своей постели в 1940-м году (что для советских писателей именно в тот предвоенный период репрессий было пиком благополучия), то Набоков, живший в Западной Европе и творивший большей частью на русском языке, в том же 40-м году эмигрировал из Франции в Америку. И там, в Америке, он принимает решение: отказаться от русского языка и перейти на английский.
Обоих писателей в то время, когда они творили в русской литературе, нещадно ругала критика. Освещая этот период, мне бы хотелось остановиться на самом трагическом дне, как в жизни Булгакова, так и Набокова. Как это