Японские писатели – предтечи Новейшего времени - Нацумэ Сосэки
Мисима Юкио
(三島由紀夫)
МИСИМА Юкио (настоящее имя — ХИРАОКА Кимитакэ (平岡公威) 14.01.1925 — 25.11.1970. Знаменитый писатель, эссеист, общественный деятель.
Школу закончил с отличием и получил из рук самого императора серебряные часы. Поступил на юридический факультет Токийского Императорского Университета; после его окончания — на работу в Министерство финансов, но пробыл там лишь 9 месяцев. Выйдя в отставку полностью посвятил себя литературе.
В 1946 году он познакомился с Кавабата Ясунари; между ними сложились отношения ученика и учителя.
Первым значительным произведением стала повесть «Исповедь маски» (仮面の告白, 1949), в которой Мисима не столько исповедовал свою сексуальную извращённость, сколько подтверждал её для себя. Его самой известной работой стал роман «Храм Золотой Павильон» (金閣寺,1956), в котором Мисима изложил свой взгляд на ту роль, которую играет в жизни человека «красота». Она для Мисима есть абсолютное отрицание, крайний нигилизм, в котором, как он верил, заключена наивысшая стадия развития духа.
Во второй половине 1960-х гг. стал писать о самурайском кодексе бусидо, о пилотах-камикадзэ и о том, какое место в японском мировоззрении занимает и должен занимать император.
В октябре 1967 года, Мисима предложил группе студентов начать формирование «частной» армии, тренировка которой должна была проходить в рамках системы Сил самообороны. Вскоре заявил о создании «Общество Щита» (楣の会), которое пресса сразу же окрестила «игрушечной армией капитана Мисима.»
25 ноября 1970 года, под предлогом официального визита в штаб сухопутных войск Сил самообороны в японском районе Итигая, Мисима вместе с четырьмя членами «Общества щита», взяв в заложники командующего, обратился к солдатам с призывом совершить государственный переворот и восстановить прямое императорское правление. Однако военнослужащие освистали его, и Мисима покончил с собой, разрезав живот по старинному обычаю.
В ЗАЩИТУ КУЛЬТУРЫ[72]
Культурничество и его противоположность
Говоря о достижениях в сфере культуры в периоды Сева,[73] Гэнроку[74] и др., следует признать, что наиболее сомнительным из них является период Гэнроку. Во времена Сева и Гэнроку, когда не было фигур уровня Тикамацу,[75] Сайкаку,[76] или Басё,[77] господствовала лишь привычка к роскоши. Чувства иссякли; укоренился прочный реализм; о поэтической глубине никто уже и не вспоминал. Одним словом, не было ни Тикамацу, ни Сайкаку, ни Басё. А что же это за эпоха, в которую живём мы? Несмотря на то, что она изначально должна была являться «прозрачным» временем, наполненным загадками, её воспринимают без особых затруднений, как период, лишённый каких бы то ни было тайн.
Я долго не мог понять, — как такое могло произойти? Пробовал объяснять это общим кругом явлений, пробовал подступиться с точки зрения феноменов индустриализации и урбанизации, с позиции разрыва человеческих отношений и отстранённости, покуда не пресытился всевозможными социологическими и духовно-аналитическими способами. Это походило на изучение биографии убийцы после совершения им преступления.
Что-то прервалось. Вероятно, где-то порвалась струна, отчего тембр стал неполным. После чего, параллельно оскудению созидательной силы, разновидность культурничества стала важнейшим фактором формирования общественного мнения. Воистину, культурничество обволакивает мир. Своими липкими руками оно хватается за обратную сторону каждого культурного феномена. Определяя культурничество в нескольких словах, можно сказать, что это — одна из тенденций строить умозаключения на основе неких радостных человеческих достижений, с кровью выдранных из культуры, подобно новорождённому из чрева матери. В этом плане культура становится неким безвредно красивым общим достоянием человечества, подобно фонтану посреди торгового центра.
Всевозможные виды искусства, отображающие человека таким, какой он есть, т. е. распавшимся на фрагменты, какие бы мрачные и ужасающие темы они ни затрагивали, сохраняются именно посредством этой самой фрагментированности и потому становятся фонтаном в торговом центре. В целом трагедия человека состоит в том, что он не находит подтверждения возможности сложения фрагментов. Сочтя себя обычным «кусочком», человек на этом успокаивается.
И сама трагедийность, и то, какой она может быть, возникает из-за невозможности выйти за рамки раздробленности; хотя способность вырваться и лежит за пределами наших возможностей, она чудесным образом сохранена, и опьянённость нашей неспособностью совпадает с опьянённостью освобождения.
Точный ответ на вопрос — что такое японская культура, дало послевоенное время устами бюрократов Министерства иностранных дел и Министерства культуры. С помощью оккупационной политики это разорвало бесконечную круговерть «Хризантемы и Меча». Мягкосердечная культура аранжировки цветов и чайной церемонии у народа, полюбившего мирную жизнь, не несёт в себе угрозы, однако культура архитектуры, отваживающаяся на смелую узорчатость, стала репрезентативной для всей японской культуры.
Культуру здесь можно сравнить с системой использования воды. Исток и непрерывность жизни, порождающие культуру, запираются дамбами при помощи всевозможных законов и политических действий, которые направляют поток лишь для получения электричества, или ирригации, но предотвращают его разлив. Таким образом, прервав круговорот «Хризантемы и Меча», оставили функционировать лишь ту часть, которая нужна была для формирования добродетелей народа, подавив вредную часть. Объявленный в начале оккупационного периода запрет пьес Кабуки на темы мести и фильмов-боевиков о самураях был самым примитивным, «лобовым» проявлением этой политики.
Вообще-то, оккупационная политика не была столь примитивной. Оставив в стороне запреты, она принялась «уважать культуру». Сведя воедино успехи всевозможных политических и общественных преобразований, американцы сочли, что тенденция к отступлению до истоков культуры исчезла. Тогда и началось культурничество. Иными словами, это явление перестало быть вредоносным.[78]
Оно стало искусством ради искусства для великодушного потребителя культуры, воспринимающего её прежде всего как произведение, как вещь. Политические пристрастия, безусловно, не являлись этому препятствием. Культура в виде вещи была вполне управляемой и спокойно эволюционировала в направлении «культурного сырья для равного пользования всем человечеством».
Выше я уже писал, что результаты этого были весьма скромны, однако культурничество, будучи как всегда довольно самим собой, сопровождалось формированием массовой социальности и стало её показательной вывеской. Однако, в значительной степени это явилось следствием взращённого в годы Тайсё[79] так называемого «образования». Японская культура для внешнего мира стала индульгенцией японскому народу, а