Отсюда лучше видно небо - Ян Михайлович Ворожцов
«Ольга Сергеевна всех обзванивала, – огрызнулся Виталий Юрьевич, – не говори, если не знаешь».
«Что тут не знать? Все очевидно».
Виталий Юрьевич, которому все это надоело, непроизвольно вздохнул:
«Я бы тебе ответил, как надо, Люда, да вот при ребенке материться как-то не хочется».
«Герой, просто герой», – буркнула Людмила Викторовна, глядя на супруга.
В общем, с той ночи слепо-ассоциативная функция страха, – прежде случайно спроецированного на самые разные, но недостаточно подходящие объекты, – наконец-таки получила конкретное воплощение, свой запретный предмет, в направлении которого овеществленная мысль Владислава Витальевича могла теперь формироваться, обретая свою законченную, нуждающуюся в сублимации силу.
Презумпция невинности, напротив, утратила силу.
Шли дни, недели и даже месяцы. Владислав, возвращавшийся из школы, случалось, принимался перелистывать всяческие журналы, заказные дайджесты из-за границы, присланные по почте Виталию Юрьевичу. И предусмотрительно кем-то были из них вырезаны ножницами витиеватые фигуры, вырваны целые страницы или закрашены фломастером некоторые места, содержимое которых казалось Людмиле Викторовне сдержанно-эротическим и, – не дай Бог! – Владиславу Витальевичу увидеть что-нибудь.
Или когда по телевизору «Радуга» начинали вдруг рассказывать и показывать, как спаривается самка оленя с самцом (или какие поведенческие механизмы активируются в брачный период у некоторых видов насекомых), – то Людмилу Викторовну в такие минуты поглощал чудовищный, жалкий, совестливый и глубоко беспомощный стыд.
Притворяясь, что не смущена столь откровенно эротическими программами, она подходила к телевизору и принималась переключать каналы, поглядывая, не услышал ли Владислав чего-нибудь. Но он тоже притворялся, будто бы увлечен какими-то в наше время метафизическими делами: машинками, детскими книжками, занятиями спортом.
Был когда-то Владислав умненький, грамотный. Знал Владислав и таблицу умножения, и алфавит, и конституцию человека изучил досконально, и даже то, что плоскость парты не менее трехмерна, чем все остальное (о чем, кажется, прочел у Декарта), – но отчего-то казалось, что он более не становится умнее, приумножая знание.
Потому что все это было чужое, не принадлежало Владиславу: скорее наоборот, пространство проникало в него, он оказывался подконтролен информации, которой нет конца. Невысокая ценность его жизни обусловливалась количеством накопленной, усвоенной информации.
Чем-то своим, пожалуй, было только нарастающее, крепнущее ощущение стыда, всем телом испытываемого, – последнее прибежище для презренного человека, чьи вееровидные кисти сочетали в себе все лучшее от фигового листка; а им Владислав прикрывал свою кажущуюся наготу, каким-то образом видимую всеми вокруг.
Пусть он и жил в декартовой системе координат, пусть это и была только математическая абстракция, нарисованная мелом на доске в классе Юрия Алексеевича Черешкина, – но абстракция, вполне применимая к реально существующему пространству. К кому подчеркнуто-пренебрежительно относились? К Владиславу. Едва ли за одиннадцать лет учебы он пересекся взглядом хоть с кем-то, а если и случалось, что кому-то Владислав оказывался нужен, то обращались не напрямую к нему, а как бы к пространству вокруг него:
«Сдал ли Владислав столько-то рублей на фотоальбом?»
Кто в ответ презрительно фыркал и продолжал демонстративно потрошить пенал, как какую-нибудь рыбу, вываливая с бряцаньем разноцветные карандаши, ластики, опилки, которые сыпались, как обломки самолета из бесформенного облака на застежке-молнии? Владислав. Кто был склонен к болезненно-экспансивным приступам подавленной агрессии? Владислав. В чьем отношении к одноклассникам с годами все явственнее прослеживался человеконенавистнический мотив? В отношении Владислава. Кого с годами одолевало беспокойство? Владислава. Кто оказывался временным постояльцем отельированного пространства, поделенного столбиком на многоэтажные здания? Владислав, конечно.
Это он был обладателем неопределенного гражданства в математическом неравенстве. Это он прикладывал в учебе и во всем остальном невообразимые, истощающие его анемичный организм усилия, лишь бы развить свой скованный неврозами и комплексами разум во что-то лучшее, – ждали его и похвальные грамоты, и успехи в учебе.
Но все это продлилось недолго, но все время его затмевали спортивные ребята. Выдохся младшеклассник-вундеркинд.
Только лишь спустя несколько мучительных лет Владислав Витальевич начал осознавать, что его родители: Виталий Юрьевич и Людмила Викторовна, – по-прежнему, несмотря на его бурлацкие усилия, видят в нем того безнадежного ребенка, которого когда-то застали за предосудительным действием. Пусть Владислав стал бы следующим президентом России, пусть всемирно известным космонавтом или даже непревзойденным спортсменом, – все будет впустую, напрасно растраченное время, убитые силы.
Потому что в родительских одноразовых глазах, – которые ему в порыве проясняющей ярости хотелось зашвырять камнями, – в их глазах, какую бы занавеску перед ними не повесили, за ней всегда будет просвечивать этот онанист, гад, страхолюдина. И ведь родителям наплевать, что именно из-за такого взгляда в застегнутом пенале у их ребенка среди исписанных разноцветных ручек схоронился в глубокой, пыльной тени одичавший, изуродованный огрызок серого карандаша. Тангенс с косой, кастрация косинуса, суицид синуса.
Он всегда – даже приложив максимум усилий, – сделает недостаточно. Результат окажется неудовлетворительным. Вся жизнь будет омерзительно-неудовлетворительной. И хотя в учебе ждали его успехи, – несоответствие все-таки было непреодолимо, в результате чего организм Владислава Витальевича стремительно истощался, что привело к гипоплазии пениса и очевидной скудости пубертатных изменений.
Вытянулся он, но был столь непригляден, что Людмила Викторовна втайне взмолилась, чтобы Владислав – не становился выше, чтобы не было его видно издалека.
Но хуже, неприемлемее всего было то, что после многих проблематичных инцидентов у Людмилы Викторовны, – всю жизнь ведомой неестественно обостренным, обогащенным ощущением вины, – помрачился ее ум, в котором анатомированная личность Владислава Витальевича во всех ее дотоле безобидных проявлениях представлялась теперь как какой-то синдром; представлялась как комплекс сложно согласованных симптомов, проистекавших из тайно терроризирующей его болезни. И все то в бестолково-ребяческом поведении Владислава Витальевича и в его внешнем виде (склонность к паясничанью, кособокость и косноязычие), что родителями некогда считалось простительным, лишь причудливо-обворожительным и безвредным чудачеством, – удачным поводом для ободряющей улыбки и снисходительной похвалы, – теперь неожиданно и как-то пугающе гиперболизировалось и приобрело гротескно-карикатурные очертания чего-то отрицательного, сомнительного, – что надо безотлагательно изжить или подвергнуть ожесточенной коррекции!
Спустившийся с небес спотыкается на земле. Кривизна прямой линии равняется нулю в любой точке, – то есть в каждой вещи изначально заложен математический потенциал, – и это становится очевидным, когда вещь переламывается. И сколь бы бессовестной не была эта мысль, но Людмиле Викторовне хотелось отчаянно, чтобы ее сын, как Иисус, страдал: болел, мучился чем-то, – тогда она становилась нужной, радостной, негласно счастливой в глубине души, ведь существование Владислава было ее собственным существованием, его страдание было ее закамуфлированным экстазом, мимолетным счастьем.
Она вылюбливала