Александр Кабаков - Весна - лето
Если самолет разобьется, это будет ужасно, подумала она, потому что обнаружится, что мы летели вместе.
Он проснулся, поднял голову, посмотрел ей близко в глаза сладким, счастливым взглядом.
Если сейчас самолет разобьется, сказал он хрипловато со сна, это будет прекрасно. Можно будет считать, что мы вместе прожили жизнь и умерли в один день. Знаешь, сказал он, они жили долго и счастливо и умерли в один день, так заканчиваются сказки.
Но мы жили недолго, сказала она.
Он положил руку на ее живот и почувствовал, как под его рукой дернулось и напряглось живое, что-то задвигалось, пошло тепло. Он начал яростно прорываться через одежку. Что ты делаешь, сказала она, увидят. Не увидят, сказал он. Рука, придавленная поясом ее юбки, неловко вывернулась, но он продолжал рваться, продираться к ней. Это все уже было, прошла как бы титрами мысль, банальное ощущение повтора, посещающее часто. Но, скользнув, мысль тут же размылась, сгинула, и он все выворачивал руку, и наконец достиг, дотянулся.
Ты совсем другой, сказала она, ты сейчас думаешь о любви, а я о жизни. Я тоже подумала о катастрофе, но испугалась огласки, а ты... Ты - только о любви. Ты смелый, чистый мальчик, я люблю тебя.
Они уже не видели и не помнили ничего. Самолет, к счастью, спал, но даже если бы все проснулись и глазели на них, и могли расслышать каждое их слово и дыхание, даже если бы их вывели на площадь и транслировали их стоны для сотен тысяч желающих, даже если бы позор уже наступил и жизнь потом стала бы невозможной - ничто не могло остановить их.
Не так, сказала она, ниже. И осторожней, не сделай больно, иначе все пропало. Так... О, Господи, что же ты делаешь! Вот так. Еще. Ну... Ну... Да, мой хороший, мой родной. Да. Да. Да.
Он молчал.
Яркий свет утра рвался в самолет. Овальное стекло окна нагрелось, по его спине тек пот. В какую-то секунду он представил себе, каким мятым выйдет из самолета, будет просто неприлично... Эта отвлекающая мысль неожиданно для него самого усилила счастье, он тихо застонал, она - чуть скосив глаза, он это увидел - с твердым, безразличным выражением лица подвинулась в кресле поудобнее, выпростала свою руку и, глядя как бы спокойно перед собой, вдвинула ладонь между его втянувшимся животом и поясом брюк. Я не смогу, сказал он тихо, откидываясь на спинку кресла и одновременно прикрывая полой плаща ее руку, я не смогу сдержаться, не надо... не надо, слышишь... Ну, и не сдерживайся, усмехнулась она, лицо ее было искажено бешеной, злой улыбкой, не сдерживайся, это твои проблемы, я ведь сдержалась... Ты настоящая ведьма, прошептал он, настоящая... Не делай этого, как я встану потом? Трус, сказала она, только и думаешь, как будешь выглядеть. Не бойся, я потом все приведу в порядок, в гостинице. А до гостиницы доехать, выдохнул он, как я доеду до гостиницы в таком виде? Замолчи, хрипло приказала она, молчи и будь наконец собой, трусишка!
Оранжевый свет любви, подумал он, это не лучшее, что можно написать обо всем, что происходит с нами. Оранжевый свет солнца, восходящего рядом с самолетным окном. И когда солнце наконец поднимется до нас, когда его свет окажется уже совсем рядом и целиком поглотит нас обоих, в этот момент можно и умереть, подумал он. Остановятся двигатели, и мы будем падать, и надо будет держать ее изо всех сил, чтобы не вылететь из кресел, не падать внутри самолета, а только вместе с ним.
Не хочу умирать, сказала она, почему ты хочешь со мной вместе умереть, а с нею жить? Я тоже хочу жить с тобой. Пусть не все время, но когда мы вместе, я хочу жить, а не умирать, понял? И больше не предлагай мне умирать, я не хочу.
...Самолет чуть вздрагивал под ногами пробирающихся к двери людей. Не было и следа от солнечного дня, лил дождь, истошно выл над летным полем ветер, но все теснились, стремясь как можно быстрее на трап, который пришлось ждать слишком долго.
Внизу, у трапа, стояли двое солдат - в нелепо торчащих из-под бронежилетов длинных шинелях, в насаженных торчком поверх ушанок касках, с автоматами, косо лежащими на высоких грудях - словно чудовищные бабы на чайник. Офицер в пятнистом бушлате останавливал некоторых из прилетевших, проверял документы.
Внимательно глянул ей в глаза: "А, прилетели армию позорить... Ладно, еще будет время, дадут и нам слово..." На его документы глянул невнимательно, потом сообразил: "И вы, конечно, туда же... Ладно".
В машине она сникла, сидела отдельно, глядела в окно. Потом сказала негромко, косясь на шофера: "Этот... военный... Как будто пригрозил. Как ты думаешь, не могут сообщить на работу?"
Приоткрыв узкую щель в окне со своей стороны, он курил. Щелчком выбил сигарету наружу, пожал плечами: "Ну, сообщат. А что, собственно, криминального? Едешь на встречу с друзьями, по официальному приглашению, я - по своим делам... На нас не написано, что мы вместе. Так что и огласки никакой бояться не надо. Или ты боишься чего-то еще конкретного? Не бойся, девочка, не бойся... Нам уже поздно бояться".
В гостинице было тепло, тихо, чисто, никто не проявил никаких эмоций ни по поводу их русского языка, ни по поводу их принадлежности к метрополии. В лифте, как в гостиницах всего мира, стоял запах хорошего табака и парфюмерии, сияли темные зеркала. В номере шумело отопление, по телевизору передавали концерт из фрагментов старых фильмов. Вдруг - все-таки другая страна! - показали кусок из "Blues brothers". Пел, нескладно, по-слепому двигаясь, великий Mister Ray Charles. Он играл продавца в магазине музыкальных инструментов, слепого продавца, у которого пацанята пытаются стырить гитару. Намеренно не попадая, а только пугая, гений стрелял на звук, и одновременно играл на электропиано, и пел, неловко дергаясь, склоняясь и распрямляясь над клавишами... Genius sings the blues.
Он бросил сумку в прихожей на специальную подставку-столик и, не выключая телевизора, пошел в ванную.
Быстро разделся, свалив всю одежду кучей на табуреточку в углу.
Стал под душ и три раза поменял воду, крутя краны, словно ручки управления каким-то важным прибором, - холодная до упора, горячая до предела терпения, опять холодная, опять горячая, опять... Пульт управления телом.
Вытерся большим полотенцем с петелькой в углу и фирменной надписью - все-таки это их гостиница! Не разворовали, хотя открыты уже давно.
Осмотрел внимательно одежду - все обошлось, небесная страсть не оставила следов.
Оделся старательно, долго стоял перед зеркалом. Мог бы, конечно, быть и помоложе. Но еще вопрос, было бы это лучше или нет... Каждому идет какой-то возраст, ему, видимо, больше всего подходит не юношеский.
Блюз еще длился. Mister Ray Charles. The Great.
Студия, подписи, пустой разговор, осторожное сочувствие, осторожное дружелюбие. Чужие люди... Может, рюмку коньяку? У нас это еще возможно. Спасибо. Еще одну? Одну, спасибо - и все... Чужие, чужие люди, пустой разговор... Знаете, господин москвич, теперь это уже непоправимо. Вы понимаете нас, надеюсь? Мы, балтийцы, уже никогда не сможем быть с вами на ты, я правильно выразился? Давайте выпьем с вами эту рюмку коньяку, но не будем лгать друг другу о дружбе...
Блюз чужой жизни.
Сейчас она, наверное, уже кончила запись, подумал он, и неплохо было бы, если бы они привезли ее в гостиницу пораньше. Конечно, они не отпустят ее одну... Трудно привыкать ждать любимую, которой угрожает настоящая опасность, подумал он.
И поинтересовался, нельзя ли в этом баре взять бутылочку коньяку с собой.
Когда он вернулся, концерт повторяли. Это была какая-то странная, бесконечная программа, а может, телевизор был настроен на заграничную передачу, кто их знает, что здесь теперь возможно...
Рэй Чарльз снова стрелял на звук и приникал к клавишам.
Блюз со стрельбой.
Она тихонько постучала в его номер около десяти вечера. Устала ужасно, сказала она, но глаза сияли. Знаешь, так здорово все прошло, и, по-моему, я всем понравилась. Как я выгляжу, правда, хорошо? Правда, я хорошенькая? Они говорили такие добрые слова, такие милые люди. Знаешь, один, такой пожилой дядька, поцеловал меня прямо во время записи. Смотрите, я целую русскую, и мы оба живы, говорит, и все засмеялись, а мне перевели. А ты опять пьешь? Ну зачем? Будешь глупеть, болеть, и я тебя брошу, я терпеть не могу пьяниц, мне их даже не жалко...
Он смотрел на нее молча, исподлобья. На ощупь взял бутылку, вылил последние капли в стакан, выпил. Разлепил стянутые от коньяка губы.
Слава Богу, живая, сказал он. Это все сон, этого ничего нет, нам это снится, поняла? Это сон, ничего этого нет и быть не может, мы не прилетали сюда, просто мы с тобой у себя дома, это наш с тобой дом...
Ты уже много выпил, вздохнула она. А что же не сон, спросила она, что тогда не сон?..
Он молча потянулся к ней, встал, задев пустую бутылку, обнял, сжимая изо всех сил.
Мы с тобой, сказал он, мы с тобой - единственная явь...
Ночью, когда от холостого выстрела танковой пушки лопнул и рассыпался темный воздух, в звоне, доносящемся со всех сторон, осколки выбитых оконных стекол выпадали после выстрела еще какое-то время - он кричал, забыв обо всем, кроме ее жизни: "Нет! Нет! Нет!" И, столкнув ее на пол, навалившись, прикрывая, глядя в ее невидимое лицо, повторял бесконечно: "Нет... нет... нет..."