Лев Тимофеев - Играем Горького
Ляпа не то чтобы ждал этого момента, но, конечно, всегда знал, что когда-нибудь фарт закончится. И твердо решил, что никуда отсюда не уйдет. Да и куда идти? Он здесь избаловался, разогнался до такой дозы, какую ему нигде и никогда больше не получить. Здесь надо все и закончить. Пора, он устал. Однако закончить не раньше, чем закончится лекарство. Тут можно хорошо рассчитать: вот сейчас он примет по максимуму, и потом еще у него останется хороший суточный дозняк, и он его примет на ночь одномоментно - это будет "золотая доза", ее должно хватить, чтобы никогда уже не проснуться.
Он не любил жаргон наркоманов - эти поверхностные слова, изобретенные порочными подростками или тупыми уголовниками. Но их выражение задвинуть по вене казалось ему как раз довольно точным: именно венами, кровотоком, который становился самостоятельным органом чувств, он ощущал первое движение вошедшей в него силы - силы, о которой он знал, что это Она, его любовь, его жизнь, и только ради этого свидания с ней еще и стоило смотреть на белый свет.
Прежде чем он погружался в это счастье свидания, бывал после укола короткий промежуток времени - полчаса, иногда чуть больше, - когда перед ним раздвигался широкий горизонт жизни, и он понимал, что знает всё и обо всем, нужен только собеседник, которому можно открыть всю широту открывшегося внутреннему взгляду горизонта. Но собеседник никогда не появлялся, и Ляпа с сожалением думал, что если бы ему дано было прожить иную жизнь, он мог бы быть великим мыслителем.
Впрочем, иногда на минуты прихода попадала Настасья. Вчера, например, она пришла агитировать в пользу антропософии и принесла томик Сведенборга. Ляпа полистал книгу и рассмеялся: "Знаю я вашего Сведенборга, читал в далекой юности. Он злой псих - и ничего больше. Он считал, что память души всеобъемлюща, - правильно я помню суть его учения? И именно потому, что память всеобъемлюща, Сведенборг обещает, что после смерти вашу душу будут трясти (простите невольную рифму), как грушу, выбивая из нее показания. Послушайте, он же агент будущего КГБ, посланный в прошлое. Допрос, дознание - вот главное слово в его трудах. А после того как дознание проведено - всех по соответствующим загробным лагерям. Кого в общий режим, кого в строгий, а кого и по камерам адского "особняка" полосатого. Адские мучения по Сведенборгу - точь-в-точь как интрига земной жизни с ее борьбой за власть и насилием. Неужели Господь так жесток, чтобы после ада здешней жизни низвергнуть человека еще и в адскую жизнь с теми же порядками? С тем же скрежетом зубовным... А что же вы, любезная, мне Блаватскую не принесли? У Блаватской "посвященные" - это какая-то тайная организация, тоже вроде КГБ: они одни только знают, что должно считать правдой, а что не должно... Нет, нет, дорогая, оставьте мне неопределенность Евангелия, возможность разночтений и толкований, и всепрощение к тем, кто по-разному понимает благодать. Я так, например, полагаю". Он сам не читал ни Сведенборга, ни Блаватскую и не знал, кто они такие, но - удивительно! - почти слово в слово помнил и вот теперь произнес монолог, услышанный некогда в лагере от Маркиза. А вот перед кем и по какому поводу Маркиз выступал, он забыл...
С Настасьей они в последнее время подружились: она подарила ему халат с шелковыми кистями, серебряную ложку, серебряную же коробочку для лекарства. Он обычно звонил ей после визита глухого, она спускалась и приносила ему что-нибудь поесть, расхаживала по кухне, несла какой-то вздор о потусторонних силах, о медиумах, о кладе, спрятанном здесь, в квартире, и если он позволит ей найти эти сокровища, она готова разделить их пополам. И вот сегодня утром она повела его к печи в зале, выдвинула два нижних изразца - так спокойно, словно сама сделала этот тайник, и показала черный бархатный мешок с золотом и камнями. Тогда-то он и сказал, что ему ничего не нужно, кроме героина. А она сказала, что будет снабжать его лекарством до конца жизни и унесла мешок, но тут же вернулась: на лестнице сегодня дежурили какие-то подозрительные типы, пусть клад еще час-другой полежит там, где пролежал сто лет...
Глина
Совещание в "Президент-отеле" началось с того, что президент пошел по кругу, здороваясь с каждым за руку. Подойдя к Глине, он хоть и протянул быстро свою маленькую, почему-то холодную ручку (с мороза, что ли?), но смотрел не в глаза, а куда-то в шею, в галстук, и тут же - еще не окончилось быстрое рукопожатие - перевел взгляд на следующего участника. Все-таки в верхах Глину не любили, еще сегодня утром не было решено, пригласят его или нет. По этому поводу в президентской администрации была полемика, в конце концов дело решил один настойчивый голос "за". ("Чей бы вы думали? ФСБ", смеясь, сообщил свой человек в администрации.) В глубине души Глина, конечно, досадовал: чем он так уж отличается от всех присутствующих? Вот президент приостановился около одного нефтяного принца и, доброжелательно улыбаясь, перемолвился парой слов. А ведь Глина точно знал, что как раз люди этого принца год назад увели у его ребят два центнера героина, оставив семь трупов...
Наконец все расселись, наступила минутная пауза: все смотрели, как президент, прежде чем заговорить, тихо переговаривается с руководителем администрации, который сидел рядом. И тут Глина вдруг ясно понял, что зря пришел сюда, ему здесь не место, более того, находиться здесь - стыдно. По крайней мере ему. Приятно, конечно, что он наконец-то выбился в респектабельные, сидит за одним столом с президентом, будет слушать, как влиятельнейшие люди России вслух размышляют о проблемах коррупции - такая сегодня тема, - и даже сам, когда придет его очередь, что-то скажет об этом... Но вот зачем это ему, круглому сироте, которого директор детского дома когда-то шестилетним отдал на усыновление - или, попросту сказать, продал местному авторитету, татарину, чьи люди держали сбор милостыни на паперти известного на всю страну заболотновского Никольского монастыря, привлекавшего паломников чудотворной иконой Божьей Матери, покровительницы сирот и обездоленных?
Кто это из великих сказал, что все мы родом из детства? А если не было детства - откуда мы родом? Из вонючей ямы, которая зияет на месте детства. Два года мальчоночка работал "родимчиком", в жару и в мороз сидел на каменных ступенях или, опоенный снотворным, а то и водкой, спал, положив голову на колени своей "мамке", сильно пьющей старухе (да какая там старуха! вряд ли ей было больше тридцати), стремившейся незаметно вынуть из кружки и спрятать где-нибудь на теле рублик-другой, за что по вечерам пьяные хозяйские "быки", притащив на хату, где все ночевали вповалку, раздевали ее, перетряхивая всю одежду, и жестоко били. Но она к этому времени обычно уже успевала крепко заложить, громко стонала и смеялась, когда ее валтузили ногами, - она свое взяла, остальное ей было до фени. Пусть хоть убьют. На мальчика, понятно, никто внимания не обращал. Чем хуже он выглядел, тем большую жалость вызывал у богомольцев, а значит, и подавали больше. "Ты счастливый, - сладко улыбаясь, говорила ему "мамка", - тебя похоронят в церковной ограде. Девочку, которая до тебя была, в церковной ограде ночью закопали. А кого в церковной ограде хоронят, тот праведник".
Его бы, может, вскоре и закопали, но в какой-то момент всю эту уголовную хевру замели: то ли какая кампания была объявлена, а скорее ментам не отстегнули, сколько следует, и те отдали бизнес конкурентам. Так или иначе, а его снова привезли в тот же детский дом, оформив как "первичного", неизвестно откуда поступившего ребенка без имени, без возраста. Оказалось, никакие его бумаги не сохранились: директор детдома, оформив усыновление, сжег все бумаги, пожар случился во флигеле, где была контора. Видимо, боялся, что его делишки раскроются. Он, поди, не одного ребенка так выдал... Вернулся мальчик тогда, когда детдом под свое покровительство взял секретарь обкома партии: приезжая сюда, он всегда напивался и плакал - жалко ему было здешних сирот. Он-то на правах "красного крестного" и назвал вновь поступившего воспитанника: хотел назвать в честь латышского партийного деятеля Арвида Яновича Пельше, знакомством с которым весьма гордился, но, поскольку был сильно пьян и всё смешалось в его сознании, мальчика записали как Яна Арвидовича Пуго: перечить пьяному секретарю, поправлять его никто не осмелился. Тем более что такая фамилия тоже мелькала где-то в партийных святцах...
Когда посланный человек раскрутил всю эту историю, привез выкупленные бумаги и сказал, что директор детдома жив, что он на пенсии и живет в Рязани, Глина в тот же день сел в машину и поехал искать его.
Увы, не застал. Директор умер месяц назад. Глина не поленился, поехал на кладбище, нашел его могилу и, к полному изумлению сопровождавшего его кладбищенского сторожа, встал на свежий холмик, расстегнул ширинку и обильно помочился... Теперь вспомнив, в каком состоянии он тогда пребывал, Глина вдруг замотал головой и заулыбался.