Надежда Тэффи - Том 4. Книга Июнь. О нежности
Но вот подошла к окну моя служанка, сложила на груди тяжелые рабочие руки, и долго смотрела на черные тучи, и долго слушала.
Тучи буревые, трехцветные. Черная стена недвижна, и по ней плывут бурные горы, а их обгоняют светлодымные, легкие, быстрые облака, крутятся, вьются, бегут, летят. Свистит ветер, гонит, бьет их бичом.
Смотрит на них тяжелыми глазами Мария Бокур.
– О, как сегодня страшно в море! Вот такие тучи бежали, когда погиб мой отец. А через два года волны унесли двоюродного брата. Он был такой сильный, он продержался на воде четыре часа. Вся деревня была на берегу. И нельзя было подойти. Они все утонули. И я его видела. Мне казалось, что он кричит. Но это вздор. Крика нельзя было бы слышать. Да они никогда и не кричат, те, которые тонут. У них не хватает дыхания на крик. Это ветер стонал, ветер.
Смотрю на ее широко раскрытые глаза и чуть наклоненную, прислушиваясь, голову и вспоминаю такие же глаза в далекой, далекой степи, в занесенной снегом усадебке, в метель, в снежную пургу.
Эти глаза были на лице очень бледной женщины с ребенком на руках. Она куталась в оренбургский платок, куталась от страха, а не от холода, и ребенка прижимала к себе. И большая собака сидела на полу, у ее ног, тоже встревоженная, насторожившая острые уши.
Ветер выл, стучал в стены, плакал тонким свирельным голосом. Ребенок прижимался к матери, косил круглые глаза на черное окно, протягивал коротенькую мягкую ручку и говорил:
– Там!
– Я не могу к этому привыкнуть, – тоскливо шептала женщина. – Как они могут здесь жить? Вы слышите? Вы слышите, какой зловещий вой? Смотрите, как ребенок чувствует… он всегда такой веселенький, а сейчас какой ужас у него в глазах. А собака… Как она насторожилась. Чего же она боится? Значит, есть чего бояться. Животные чувствуют. Какая тоска! Отчего ветер всегда тоскует? Откуда он несет эти крики, и стоны, и плач? Где он схватил эти вопли о помощи, этот вой насмерть замученных? Он летел над гибнущими кораблями, над замерзающими караванами в голодных степях, мимо стонущих матерей, мимо плачущих детей, мимо волчьей стаи, воющей над умирающими солдатами, брошенными на поле сражения, он качал труп повешенного на скрипучей качели-виселице, он схватил под крестом на кладбище вопль последнего отчаяния и несет, все несет к нам, стучит в двери, в окна – откройте! Впустите! Слышите, как стучит? Настойчиво стучит… Слышите?
– Там! – сказал маленький, протянув к окну ручку, и заплакал.
Мария смотрит на тучи, слушает ветер.
– Много рыбаков погибло. Это больше всего наши бретонцы. Бретонцы все моряки. Когда ветер воет, мне все кажется, что это их крики доносятся. Но это вздор – они не кричат. Пьер был такой сильный… боролся с волнами четыре часа. Я была совсем молоденькой… Может быть, я была бы потом его невестой. On ne sail jamais[28]…О, какой ветер. Notre Dame de la Garde, priez pour nous![29]
Notre Dame de la Garde. Матерь Божия Охраняющая.
Я была в ее церкви в Марселе.
Весь храм сложен из желтого камня, вырубленного из той же скалы, на которой стоит. Он органически слит с нею, из нее рождается. Гигантская фигура Мадонны увенчивает его фасад. Вся статуя, ярко вызолоченная, с тяжелой высокой короной на голове. Лицо Мадонны повернуто к морю. Она смотрит, сторожит, охраняет. Она видит далеко уходящие суда, и ее верное племя – марсельские мореходы – долго видят Ее. Сверкающая корона – последний для них береговой привет.
Ветер свистит на паперти. Он встречает вас на первых же ступенях лестницы и, как хозяин, ни на минуту не оставляя, провожает вас по своим владениям. Храм состоит из двух частей. Нижняя темная, древняя, глухо гудит. Верхняя – вся во власти ветра. Вы с трудом открываете тяжелую дверь, которая жутко захлопывается за вами. Свист, вой, гул, стоны колоколов.
– Здесь всегда ветер, – говорит тихая монашенка, продающая белые свечи с голубым ободком, цвета Мадонны.
Ветер злится, жалуется, плачет, стучит чем-то тяжелым по крыше. Пугает.
– Вот я какой! Молитесь о тех, кто сейчас в море.
Захлопнулась дверь. Здесь он нас не достанет. Стонет в колоколах. Стучит, гудит, ломится.
В глубине храма лунно светится та же Мадонна. Но из массивного литого серебра. Направо – жертва ей – целый костер белых свеч.
Свечами заведует маленький, бритый старичок. Он все время хлопочет, ворчит, бормочет, переставляет их с места на место. Снимет одну, посмотрит, достаточно ли погорела, отложит в сторону, покачает головой и снова прилепит к паникадилу. Это его хозяйство. Он что-то понимает, нам неизвестное. Он ворчит на упрямую свечку, которая не хочет держаться прямо. Высокую, яркую, он погладил своей трясущейся сухенькой ручкой. Маленький огарок он снял, но призадумался, кивнул головой и прилепил снова.
Видно, нужно было чьей-то молитве в этом огарке еще по-теплиться. Старичок это знает; руками, глазами старыми чувствует теплые огоньки, какие они, какой молитвой зажглись…
В храме темно. Весь костер белых свеч озаряет только небольшой придел. А там, в глубине, чуть блестит лунно-серебряная Мадонна, и под темными сводами странные тени – тени черных кораблей. Это тоже жертвы Мадонны. Это модели тех судов, которые она спасла от гибели в подвластном ей море.
Ветер стучится в дверь, точно зовет уйти. Вот загудели его шаги по лестнице. Взбежал, тронул колокола, застонал, заплакал свирелью.
Как жутко в таком храме под черными тенями кораблей молиться о близких, плавающих и путешествующих, когда воет и ломит скалы тот, в чьей власти они сейчас так жалки и малы.
Отдаю за них Мадонне мою малую жертву – белую свечку с голубым ободком.
Старичок принял ее своей древней рукой, поставил, отошел и, снова вернувшись, переставил ее ближе. Он что-то знает…
– Notre Dame de la Garde! Матерь Божия Охраняющая! Спаси их!
Золотой наперсток
Я увидела его вчера в окне антикварного магазина, эту совсем забытую мною вещицу, ненужную, много лет моей жизни прожившую около меня среди ленточек, пуговок, пряжек и прочей ерунды женского обихода, брошенной мною в России.
Это крошечный золотой наперсток, «первый», который годится только для пальчика семилетней девочки.
Я долго смотрела на него – он или не он? Через стекло трудно было разобрать рисунок бордюра и не видно было вырезанной подписи.
И ведь ничего не было бы удивительного, если бы это оказался он. Многие находят теперь старые свои вещи в европейских магазинах.
Решила взглянуть на него.
Вошла. Волновалась ужасно – даже удивительно – ведь никогда не был он мне особенно мил и дорог, этот крошечный золотой наперсток.
Темные тихие предметы в этом магазине, каждый со своей историей, всегда печальной – ибо иначе не были бы они здесь – собранные из разных мест, из разных веков, дремлют, как старые, усталые люди, нашедшие покой и уважение. Вы заметили, что в таких лавках никогда не говорят громко? И звонок у двери звякает коротко и глухо. Склеп. Склеп вещей.
– Можно взглянуть на маленький золотой наперсток?
Подагрическая рука с сухой чешуйчатой кожей подает мне кривыми пальцами крошечную вещицу…
– Нет. Не он.
На том бортик был в листиках. И, главное, надпись – неровными писанными полустертыми буквами вырезанное: «А ma petite Nadine»[30].
Надписи нет. Это не он.
Я ухожу.
Это не он, но все равно – этот чужой, чуть-чуть похожий, дал мне все, что мог бы дать он сам: милую печаль зыбких воспоминаний, таких неясных, «мреющих», как в лесной прогалине в солнечное утро испарение согревающейся земли: дрожит что-то в воздухе, ни тень, ни свет – эманация самой земли.
Квадратный ларчик из темного душистого дерева. Над замочком серебряная пластинка, на ней вырезана корона, под короной буквы. Какие буквы – не помню.
Ларчик трогать не позволяют – в нем опасные предметы: ножницы, иголки и шелковые моточки. Ножницы могут обрезать палец, иголки уколоть, шелковые моточки – спутаться. И среди этих опасных предметов – крошечный золотой наперсток.
– Когда тебе исполнится семь лет, я отдам тебе этот наперсток, – говорит мне моя бабушка.
Ларчик – ее рабочий ящик.
– Этот наперсток, – продолжает бабушка, – подарила мне моя тетушка, grande tante, когда мне исполнилось семь лет.
Меня очень удивило, что бабушке могло быть когда-то семь лет.
В гостиной висели ее портреты: черные тугие, блестящие локоны, голые плечи в кружевной «берте» и роза в руке. Может быть, это тогда ей было семь лет?
– Отчего же наперсточек мне, а не Маше? – спрашиваю я. – Маша старше.
– Оттого что на нем вырезано мое имя, а тебя зовут так же, как меня. Поняла? Тут вырезано: «А ma petite Nadine»…
Потом помню толстую канву, по которой вышиваю шерстью крестики. На среднем пальце моей правой руки – он. Золотой наперсточек.